шарф. И завывающие трубачи повели эскадрон дальше, к сияющей
линии Буга.
Он скоро вернулся к нам, Левка, кучер начдива, и закричал
блестя глазами:
- Распатронил ее в чистую... Отошлю, говорит, матери,
когда нужно. Евоную память, говорит, сама помню. А помнишь, так
не забывай, гадючья кость... А забудешь - мы еще разок
напомним. Второй раз забудешь - мы второй раз напомним...
БЕРЕСТЕЧКО.
<Из книги "Конармия".>
Мы делали переход из Хотина в Берестечко. Бойцы дремали в
высоких седлах. Песня журчала, как пересыхающий ручей.
Чудовищные трупы валялись на тысячелетних курганах. Мужики в
белых рубахах ломали шапки перед нами... Черная бурка начдива
Апанасенки веяла над штабом, как мрачный флаг. Пуховый башлык
был перекинут через бурку, и кривая сабля лежала сбоку, как
приклеенная. Ее рукоятка из черной кости оправлена пышным
узором, и футляр хранится у ординарцев, ведущих за начдивом
заводных коней.
Мы проехали казачьи курганы и вышку Богдана Хмельницкого.
Из-за могильного камня выполз дед с бандурой и детским голоском
спел нам про былую казачью славу. Мы прослушали песню молча,
потом развернули штандарты и под звуки гремящего марша
ворвались в Берестечко. Жители заложили ставни железными
палками, и тишина, полновластная тишина, взошла на местечковый
свой трон.
Квартира мне попалась у рыжей вдовы, пропахшей вдовьим
горем. Я умылся с дороги и вышел на улицу. На столбах висели
уже объявления о том, что военкомдив Винокуров прочтет вечером
доклад о втором Конгрессе Коминтерна. Прямо перед моими окнами
несколько казаков расстреливали за шпионаж старого еврея с
серебряной бородой. Старик взвизгивал и вырывался. Тогда Кудря
из пулеметной команды взял его голову и спрятал ее у себя
подмышками. Еврей затих и расставил ноги. Кудря левой рукой
вытащил кинжал и осторожно зарезал старика, не забрызгавшись.
Потом он стукнул в закрытую раму.
- Если кто интересуется, - сказал он, - нехай приберет.
Это свободно.
И казаки завернули за угол. Я пошел за ними следом и стал
бродить по местечку. В нем больше всего живут евреи, а на
окраинах расселились русские мещане-кожевники. Они живут чисто,
в белых домиках, за зелеными ставнями. Вместо водки мещане пьют
пиво или мед, разводят табак в палисадничках и курят его из
длинных гнутых чубуков, как галицийские крестьяне. Соседство
трех племен, деятельных и деловитых, разбудило в них упрямое
трудолюбие, свойственное иногда русскому человеку, когда он еще
не обовшивел, не отчаялся и не упился.
Быт выветрился в Берестечке, а он был прочен здесь.
Отростки, которым перевалило за три столетия, все еще зеленели
на Волыни теплой гнилью старины. Евреи связывали здесь нитями
нажимы русского мужика с польским паном, чешского колониста с
Лодзинской фабрикой. Это были контрабандисты, лучшие на
границе, и почти всегда воители за веру. Хасидизм держал в
удушливом плену это суетливое население из корчмарей,
разносчиков и маклеров. Мальчики в капотиках все еще топтали
вековую дорогу к хасидскому хедеру, и старухи по-прежнему
возили невесток к цадику с яростной мольбой о плодородии.
Евреи живут здесь в просторных домах, вымазанных белой или
водянисто-голубой краской. Традиционное убожество этой
архитектуры насчитывает столетия. За домом тянется всегда сарай
в два, иногда в три этажа. В нем никогда не бывает солнца.
Сараи эти, неописуемо мрачные, заменяют наши дворы. Потайные
ходы ведут в подвалы и в конюшни. Во время войны в этих
катакомбах спасаются от пуль и грабежей. Здесь скопляются за
много дней человечьи отбросы и навоз скотины. Уныние и ужас
заполняют катакомбы едкой вонью и протухшей кислотой
испражнений.
Берестечко нерушимо воняет и до сих пор, от всех людей
шибет запахом гнилой селедки. Местечко смердит в ожидании новой
эры, и вместо людей по нему ходят слинявшие схемы пограничных
несчастий. Они надоели мне к концу дня, и я ушел поэтому за
городскую черту, поднялся в гору и проник в опустошенный замок
графов Рациборских, недавних владетелей Берестечка.
Спокойствие заката сделало траву у замка голубой. Над
прудом взошла луна, зеленая, как ящерица. Из окна мне видно
поместие графов Рациборских - луга и плантации из хмеля,
скрытые муаровыми лентами сумерек.
В замке жили раньше помешанная девяностолетняя графиня с
сыном. Она глумилась над сыном за то, что он не дал наследников
угасающему роду, и - мужики божились мне - графиня била сына
кучерским кнутом.
Внизу на площадке собрался митинг. Пришли крестьяне, евреи
и кожевники из предместья. Над ними разгорелся восторженный
голос Винокурова и нежный звон его шпор. Он говорил им о втором
Конгрессе Коминтерна, а я бродил вдоль стен, где нимфы с
выколотыми глазами водят старинный хоровод. Потом в углу, на
затоптанном полу нашел обрывок пожелтевшего письма. На нем
вылинявшими чернилами было написано: Berestecko, 1820. Paul,
mon bien aime, on dit que l'empereur Napoleon est mort, est-ce
vrai? Moi je me sens bien, les couches ont ete faciles, notre
petit heros acheve sept semaines*1...
/*1 Берестечко. 1820. Поль, мой любимый, говорят, что
император Наполеон умер, правда ли это? Я чувствую себя хорошо,
роды были легкие, нашему маленькому герою исполнилось уже семь
недель...
А внизу не умолкает голос военкомдива. Он страстно
убеждает озадаченных мещан и обворованных евреев:
- Вы - власть. Все, что здесь - ваше. Нет панов. Приступаю
к выборам Ревкома.
КОНКИН.
<Из книги "Конармия".>
Крошили мы шляхту по-за Белой-Церковью. Крошили вдосталь,
аж деревья гнулись. Я с утра отметину получил, но выкомаривал
ничего себе, подходяще. Денек, помню, уже к вечеру пригибался.
От комбрига я отбился, пролетариату всего казачишек пяток за
мной увязалось. Кругом в обнимку рубаются, как поп с попадьей,
юшка из меня помаленьку капает, конь мой передом мочится...
Одним словом - два слова...
Вынеслись мы со Спирькой Забутым подальше от леска, глядим
- подходящая арифметика... Саженях в трехстах, ну, не более, не
то штаб пылит, не то обоз. Штаб - хорошо, обоз - того лучше.
Барахло у ребятишек пооборвалось, рубашонки такие, что половой
зрелости не достигают.
- Забутый, - говорю я Спирьке, - мать твою и так, и этак,
и всяко, предоставляю тебе слово, как записавшемуся оратору,
ведь это штаб ихний уходит...
- Свободная вещь, что штаб, - говорит Спирька, - но только
ты протекаешь, а мне своя рогожа чужой рожи дороже. Нас двое,
их восемь...
- Дуй ветер, Спирька, - говорю, - все равно я им ризы
испачкаю, - помрем за кислый огурец и мировую революцию...
И пустились. Было их восемь сабель. Двоих сняли мы винтами
на корню. Третьего, вижу, Спирька ведет в штаб Духонина для
проверки документов. А я в туза целюсь. Малиновый, ребята, туз,
при цепке и золотых часах. Прижал я его к хуторку. Хуторок там
был весь в яблоне и вишне. Конь под моим тузом, как купцова
дочка, но пристал. Бросает тогда пан генерал поводья,
примеряется ко мне маузером и делает мне в ноге дырку.
- Ладно, - думаю, - будешь моя, раскинешь ноги.
Нажал я колеса и вкладываю в коника два заряда. Жалко было
жеребца. Большевичок был жеребец, чистый большевичок. Сам
рыжий, как монета, хвост пулей, нога струной. Ликвидировал я
эту скотину. Думал, живую Ленину свезу, ан не вышло. Рухнула
лошадка, как невеста, и туз мой с седла снялся. Подорвал он в
сторону, потом еще разок обернулся и еще один сквозняк мне в
фигуре сделал. Имею я, значит, при себе три отличия в делах
против неприятеля.
- Исусе, - думаю, - он, чего доброго, убьет меня нечаянным
порядком.
Подскакал я к нему, а он уже шашку выхватил, и по щекам
его слезы текут, белые слезы, человечье молоко.
- Даешь орден Красного Знамени, - кричу, - сдавайся,
ясновельможный, покуда я жив...
- Не моге, пан, - отвечает старик, - ты зарежешь меня...
А тут Спиридон передо мной, как лист перед травой.
Личность его в мыле, глаза от морды на нитках висят.
- Вася, - кричит он мне, - страсть сказать, сколько я
людей кончил. А ведь это генерал у тебя, на нем шитье, мне
желательно его кончить.
- Иди к турку, - говорю я Забутому и серчаю, - мне шитье
его крови стоит.
И кобылой моей загоняю я генерала в клуню, сено там было
или так. Тишина там была, темнота, прохлада.
- Пан, - говорю, - утихомирь свою старость, сдайся мне за
ради бога, и мы отдохнем с тобой, пан.
А он дышит у стенки грудью и трет лоб красным пальцем.
- Не моге, - говорит, - ты зарежешь меня, - только
Буденному отдам я мою саблю.
Буденного ему подай. Эх, горе ты мое. И вижу - пропадает
старый.
- Пан, - кричу я и плачу и зубами скрегочу, - слово
пролетария, я сам высший начальник. Ты шитья на мне не ищи, а
титул есть. Титул, вот он - музыкальный эксцентрик и салонный
чревовещатель из города Нижнего... Нижний город на
Волге-реке...
И бес меня взмыл. Генеральские глаза передо мной, как
фонари мигнули. Красное море передо мной открылось. Обида солью
вошла мне в рану, потому вижу, не верит мне дед. Замкнул я
тогда рот, ребяты, поджал брюхо, взял воздуху и понес по
старинке, по-нашенскому, по-бойцовски, по-нижегородски и
доказал шляхте мое чревовещание.
Побелел тут старик, взялся за сердце и сел на землю.
- Веришь теперь Ваське эксцентрику, третьей непобедимой
кавбригады комиссару...
- Комиссар? - кричит он.
- Комиссар, - говорю я.
- Коммунист? - кричит он.
- Коммунист, - говорю я.
- В смертельный мой час, - кричит он, - в последнее мое
воздыхание, скажи мне, друг мой, казак, - коммунист ты или
врешь?
- Коммунист, - говорю я.
Садится тут мой дед на землю, целует какую-то ладанку,
ломает на-двое саблю и зажигает две плошки в своих глазах, два
фонаря над темной степью.
- Прости, - говорит, - не могу сдаться коммунисту, - и
здоровается со мной за руку, - прости, - говорит, - и руби меня
по-солдатски...
Эту историю со всегдашним своим шутовством рассказал нам
однажды на привале прославленный Конкин, политический комиссар
N...ской кавбригады и троекратный кавалер ордена Красного
Знамени.
- И до чего же ты, Васька, с паном договорился?
- Договоришься ли с ним. Гоноровый выдался. Покланялся я
ему еще, а он упирается. Бумаги мы тогда у него взяли, какие
были, маузер взяли, седелка его, чудака, и посейчас подо мной.
А потом вижу - каплет из меня все сильней, ужасный сон на меня
нападает, и сапоги мои полны крови, не до него...
- Облегчили, значит, старика?
- Был грех.
ЧЕСНИКИ.
<Из книги "Конармия".>
Шестая дивизия скопилась в лесу, что у деревни Чесники и
ждала сигнала к атаке. Но Апанасенко, начдив шесть, поджидал
вторую бригаду и не давал сигнала. Тогда к начдиву подъехал
Ворошилов. Он толкнул его мордой лошади в грудь и сказал:
- Волыним, начдив шесть, волыним.
- Вторая бригада, - ответил Апанасенко глухо, - согласно
вашего приказания идет на рысях к месту происшествия.
- Волыним, начдив шесть, волыним, - повторил Ворошилов,
захохотал и разорвал на себе ремни. Апанасенко отступил от него
на шаг.
- Во имя совести, - закричал он и стал ломать сырые
пальцы, - во имя совести не торопить меня, товарищ Ворошилов.
- Не торопить, - прошептал Клим Ворошилов, член
Реввоенсовета, и закрыл глаза. Он сидел на лошади с прикрытыми
глазами и молчал и шевелил губами. Казак в лаптях и в котелке