сказал я, выкладывая на прилавок три маленькие монетки (монетки, опять -
монетки!..) по одному пфеннигу.
Когда до Хромого Пауля дошел наконец смысл происходящего, он, дико
всплеснув руками, завопил:
- Это зовзем-зовзем-зовзем-зовзем карашо, тфаю мать, на куй, таварич!
И просияв, выставил мне от фирмы литровую бутылищу "корна" (кукуруз-
ная, пропади она пропадом, водка - прим. Тюхина). Вот она, падла, меня и
погубила!
Бог его знает, может туман над дорогой и впрямь рассеивался на заре,
но я этого как-то не заметил. Во всяком случае в голове у меня все окон-
чательно помутилось. И вообще. Или корн оказался какой-то не совсем та-
кой. Не знаю. Не помню. Помню, как втроем пели "Катюшу". А потом мы с
Матильдой оказались почему-то на белом рояле и тоже какое-то время пели.
А потом и вовсе плясали обнаженные. Тьфу, и вспоминать-то противно!..
Зачем-то падали с ней вдвоем на колени перед благородным Паулем... Гри-
гория Иоанновича помню. Помню, как он ползал на карачках передо мной,
умоляя куда-то смываться пока не поздно. "Минхерц, - кричал он. - Да вы
что, совсем уже узюзюкались и озвезденели?!"
Короче, ближе к вечеру в спальню Матильды со страшным грохотом вломи-
лись эти выродки: Гибель, Гусман, Иваненко, Петренко и Сидоров.
- Хенде хох! - хором вскричали они.
Вот так меня и взяли совершенно, извиняюсь, голенького, господа.
Глава семнадцатая И разверзлись хляби небесные...
Когда я проснулся, проклятый вой продолжал раздаваться в ушах: Ул-
ла... улла... улла... улла..." Г. Уэллс. "Борьба миров"
Господи, до чего же все, в сущности, одинаково, скучно, до истомы,
как у нынешних корифеев, бездарно!.. - слепящий свет рефлектора, сменяю-
щие друг друга, но по сути ничем друг от друга не отличающиеся, следова-
тели, и вопросы, вопросы, вопросы, вопросы...
- Фамилия?
- Имя?
- А если честно, как левинец - левинцу?
- Куда вы дели труп зверски замученной вами Христины Адамовны Лыбедь?
- А где же тогда Виолетточка?
- Кто взрывал пищеблок?
- Назовите инициалы этого Шопенгауэра.
- Перечислите всех остальных членов вашей преступной организации!
- Кто такая Даздраперма Венедиктовна?
- Где Сундуков?
- Какой еще адмирал?! Вы что, издеваетесь, что ли?!
- Где заложено второе взрывное устройство с часовым механизмом?
- Причем здесь мыльница?
- Кравчук?!
- Минуточку-минуточку, а Толстой Б. кто такой?
- Ваша агентурная кличка?
- Сколько половых актов вы способны совершить за ночь?
- Вы что - заяц, что ли?!
- В таком случае - кто вы, Тюхин?
И мой тягостный вздох, мое безнадежное, из последних сил:
- Ах, не Чубайс я, не торговец лесом, не расстреливал несчастных по
темницам...
- Опять - Вальтер фон дер Гутен-Морген?!
- Нет, это уже - Чепухаустов.
- Вы когда-нибудь крокодилову мочу пили?.. Сейчас попробуете!
Древо Спасения, или Беседы при ясной Земле
И лился на землю дождь сорок дней и сорок ночей. Первая книга Моисее-
ва
Свет сменялся тьмой, тьма снова светом, а дождь все лил, лил, ни на
секунду не прекращаясь. И ночью ему казалось, что это черная лебедь,
тоскуя, бьет над ним шумными крылами, а днем - что это лебедь белая. И
так, сменяя друг друга, две верные подруги Тюхина - черная, как Одиллия,
Виолетточка, и белая, как Одетта, Христина Адамовна, попеременно плещу-
щие крылами, как двуипостасная балерина Плисецкая, тоскуя, метались над
ним, такие разные и в то же время одинаково скорбные, как бы являвшие
собой олицетворение марксистской теории единства противоположностей.
И вот однажды лебедь белая, отчаявшись добудиться его, стала бить его
по щекам своими сильными, как при жизни, крыльями, причитая: "Ой же
встань-проснись, сокол ясный, Викторушка, иль не слышишь, милой, как
томлюсь над тобой, как молю у тебя сатисфакции!.."
И Тюхин, несусветно отзывчивый, человечный Тюхин не выдержал и на
этот раз: застонав, пошевелился, потянулся к чему-то округло-белому,
двуединому, даже в посмертье, притягательному.
- Ах, я сейчас, сейчас! - радостно вскричала большая белая птица, и
отметнулась куда-то в сторону, пытаясь торопливо избавиться от бутафорс-
кого оперения своего. И тут сверкнула молния, грянул гром, и Тюхин,
вздернувшись всем гальванизированным телом своим, очнулся, вскинулся,
ошалело моргая, огляделся вокруг, и все вдруг вспомнив, спохватился, за-
тормошил рядом лежавшего:
- Товарищ капитан!.. Эй, товарищ капитан, слышите?..
Но товарищ капитан Фавианов, открытый рот которого был полон воды
всклень, не слышал уже ничего, кроме этого бесконечного, безумного, как
овации в Большом концертном зале "Октябрьский", шума дождя.
- О, как ты прав, Господи, - прошептал рядовой Мы, - он сыграл свой
коронный номер с блеском...
Пошатываясь, он встал и пошел. И дождь был как занавес, и никак не
находился в его складках выход на освещенный софитами просцениум. И
воскресший все путался, блуждая, как чужой. И сначала было по щиколотку,
а когда море снова, как в былые дни, чуть не стало ему по колено от по-
мутившей рассудок, точно хмель, сладкой отравы под названием "Тоска по
Тюхину", он вспомнил вдруг притчу про Учителя и двенадцать его учеников.
Как Учитель пошел однажды по морю, яко по суху, и как пошли за ним уче-
ники одиннадцать след в след, как и положено прилежным ученикам, а две-
надцатый, Фома-неверующий, своим собственным путем. И когда ему стало по
пояс, он закричал: "Учитель, мне уже по пояс!" А когда ему стало по
грудь, он закричал еще громче: "А вот уже и по грудь! Учитель! Ты слы-
шишь?" А когда вода подступила к самому горлу, Фома возопил: "Так ведь
тону же, Господи!" И тогда Назорей оглянулся и молвил так: "А ты бы, Фо-
ма, не выпендривался, а шел бы, как все, по камушкам!" И показывая, как
и положено наставнику, как это делается, переступил с одного камушка на
другой...
Как все, о как все, Господи, как весь мой неимоверный народ! До кон-
ца, до пули в лоб, до последнего, с облегчением, вздоха...
...И переступая со ступенечки на ступенечку, медленно, как бывает,
когда голова болит даже во сне, когда боишься даже там, в иной реальнос-
ти, ненароком взболтнуть ее, вот так же осторожно, медленно-медленно, не
дыша, он со ступенечки на ступенечку поднялся по лесенке в фургон дежур-
ной радиостанции.
В тамбуре, там где они умывались и брились, рядом с вафельным поло-
тенцем на гвоздике висело квадратное зеркальце. Окровавленный, бледный,
как у призрака, лик с большущей дырой во лбу отразился в нем. "Ну вот, -
вздохнув, подумал новоявленный Лазарь, - глумился над Кузявкиным, над
его смертельным ранением, вот Господь и наказал тебя..."
Он открыл ящичек аптечки, потянулся было за йодом, но тут на глаза
ему попался пустой флакон из-под одеколона "Эллада" с безрукой богиней
на этикеточке. Тюхин вспомнил, как они с Бобом, в самый что ни на есть
разгар Карибского кризиса, подошли к Василь Васильичу Кочерге, жмоту
несчастному: "Вася, друг, дай пузырек!" - "Зачем?" - "Надо, Вася! Во-о,
как надо: души горят!.." - "Тю-ю, та вы шо - сказылись, чи шо?! А мэни
нэ надо?! Вам для баловства, а мэни брыться надо..." - "Вася, бра-ат, ты
что не видишь, какая обстановка?! Может, сегодня же, Вася, сраженные пу-
лями, пошатнемся, окропим немецкий снежок русским клюквенным сиропчиком!
А ведь пули-то в тебя, Вася, а мы их своими грудями, которые нараспашку,
которые горят, Вася!.. Слышь, ну дай пузырек!" - "Ни-и, мэни брыться на-
до..."
Полдня ходили за ним как тени, пока не дрогнул, не дал слабину, исту-
кан твердокаменный: "Та шоб вас разорвало! Ну бис с вами! Вот поброюсь,
так шо останется, то - ваше!" И побрился. И сказал на чистейшем русском:
"Нате, гады, подавитесь!" И Тюхин с Бобом ошалело глянули друг на друга,
ибо на самом донышке осталось в полном дотоле пузыречке. И благоухал
после этого Василь Васильич, кочерга чертова, аж до самой своей демоби-
лизации.
А еще в аптечке лежали зачем-то пассатижи, да-да те самые, которыми
драл ему бородавку Митька Пойманов, и дедулинская гайка, и голубая
мыльница с обмылком, и Ромкина бритва. И забыв про йод, Тюхин побрился
перед зеркальцем - у-у, какая дырища, палец засунуть можно! - обмылся
дождевой водой, утерся вафельным полотенчиком, подушился незабвенным
васькиным одеколончиком.
По крыше фургона хлестал ливень. Ветер был такой сильный, что "колом-
бину" раскачивало. Бренчали растяжки телескопической антенны. Скрипела
фанера.
Тюхин сел за рабочий стол оператора и щелкнул тумблером приемника.
Шкала осветилась, и это было настолько неожиданно, что Витюша вздрогнул.
"Ах, ну да, ну да, - с забившимся сердцем сообразил он, - выходит, акку-
муляторы еще не сели." Он крутанул ручку настройки и вдруг услышал дале-
кое-далекое, в шорохах и потрескиваниях эфира:
- Говорит Москва. Передаем сигналы точного времени. Последний, шестой
сигнал соответствует...
Опрокинув пустую бутылку из-под шампанского, он потянулся к ручке ре-
гулятора громкости, врубил его на всю катушку. И вот, когда шесть раз
пропикало, грянула музыка, от которой он встал, и, вытянув руки по швам,
замер, и так и простоял, пока шкала приемника не погасла окончательно...
И была ночь, полная бесконечных раздумий. И за фанерными стенами фур-
гона ревела буря, гремел гром, блистали молнии в эфиопском мраке ночи. И
под утро налетел шквал, и кузовную часть "коломбины", расшатанную тита-
ническими телесами неукротимой Царь-Лыбеди, сорвало с крепежных болтов и
она, подобно Ноеву ковчегу, закачалась на волнах неимоверного потопа.
Три дня и три ночи, и еще три дня и три ночи обезумевшая стихия швыряла
фургон, испытывая его обеими безднами попеременно. И вот наконец, на де-
вятый после злополучного расстрела день жалкая скорлупка ударилась во
тьме о невидимое препятствие, разбилась вдребезги, и Тюхин, захлебыва-
ясь, крестьянскими саженками с пришлепом поплыл наугад, и на рассвете,
когда над горизонтом зажглась вдруг внезапная, точно тумблером щелкнули,
заря, алая, Господи, как в Пицунде, где он, Господи, каждый Божий год до
начала этого послеавгустовского безумия отдыхал с женой, и было так при-
вычно, и никто не стрелял, Господи, и вот он, отчаянно работая руками,
увидел впереди точно такую же алую зарю, а еще среди парных, мутнова-
то-теплых волнующихся хлябей узрел он дерево, и приободрился, и доплыл
до него, и, напрягая последние силы, вскарабкался на ветку. И было это,
повторюсь, на девятый после Гибели день. А древо он, возблагодарив Бога,
окрестил Древом Спасения. И когда совсем рассвело - полнеба объяло баг-
ряным, как утраченное знамя бригады, заревом - прямо над собой, в густой
листве тополя увидел Тюхин висевшего на обрывке им же привязанной антен-
ны товарища подполковника Кикимонова, начальника финансовой части брига-
ды, и узнал это дерево, и прошептал:
- Дивны дела Твои, Господи!..
И Тюхин перевел дух, присмотрелся и пришел к выводу, что если человек
висит, значит так ему и надо. Да, по правде сказать, и товарищ Кикимонов
с их последнего свидания изменился мало: то же великое изумление было
запечатлено на лике его, словно сунув голову в петлю, он увидел там неч-
то такое невозможное, что глаза удивленно выкатились, вывалился язык.
А заря между тем разгоралась все ярче. Казалось, еще немного, еще
мгновение - и над горизонтом просияет наконец то самое светило, которо-
му, как известно, нечего делать в сумеречных мирах Возмездия. И все
счастливо прояснится. Но сердце учащенно билось, время шло. Достигнув
апогея, зарево пошло на убыль, побагровело, поблекло, как лицо спившейся
с круга Матушки-Кормилицы. И вот незримый тумблер опять щелкнул, и небо
погасло. И Тюхин, сглотнув невольный комок, прошептал:
- И все равно, все равно, Господи!..
Поудобней устроившись на ночь в развилке ствола, он попытался зас-