"моменталку". Это была фотография молодой женщины, с каким-то случайным,
как на всех снимках "моменталок", выражением лица. Пожелтевшая,
потрескавшаяся фотография была бережно обклеена цветной бумажкой.
- Это моя дочь, - сказал Фризоргер торжественно. - Единственная дочь.
Жена моя давно .умерла. Дочь не пишет мне, правда, адреса не знает,
наверно. Я писал ей много и теперь пишу. Только ей. Я никому не показываю
этой фотографии. Это из дому везу. Шесть лет назад я ее взял с комода.
В дверь мастерской бесшумно вошел Парамонов.
- Дочь, что ли? - сказал он, быстро оглядев фотографию.
- Дочь, гражданин начальник, - сказал Фризоргер, улыбаясь.
- Пишет?
- Нет.
- Чего ж она старика забыла? Напиши мне заявление о розыске, я отошлю.
Как твоя нога?
- Хромаю, гражданин начальник.
- Ну, хромай, хромай. - Парамонов вышел. С этого времени, уже не таясь
от меня, Фризоргер, окончив вечернюю молитву и улегшись на койку, до-
[53]
ставал фотографию дочери и поглаживал цветной ободочек.
Так мы мирно жили около полугода, когда однажды привезли почту.
Парамонов был в отъезде, и почту принимал его секретарь из заключенных
Рязанов, который оказался вовсе не агрономом, а каким-то эсперантистом,
что, впрочем, не мешало ему ловко снимать шкуры с павших лошадей, гнуть
толстые железные трубы, наполняя их песком и раскаляя на костре, и вести
всю канцелярию начальника.
- Смотри-ка, - сказал он мне, - какое заявление на имя Фризоргера
прислали.
В пакете было казенное отношение с просьбой познакомить заключенного
Фризоргера (статья, срок) с заявлением его дочери, копия которого
прилагалась. В заявлении она коротко и ясно писала, что, убедившись в том,
что отец является врагом народа, она отказывается от него и просит считать
родство не бывшим.
Рязанов повертел в руках бумажку.
- Экая пакость, - сказал он. - Для чего ей это нужно? В партию, что
ли, вступает?
Я думал о другом: для чего пересылать отцу-арестанту такие заявления?
Есть ли это вид своеобразного садизма, вроде практиковавшихся извещений
родственникам о мнимой смерти заключенного, или просто желание выполнить
все по закону? Или еще что?
- Слушай, Ванюшка, - сказал я Рязанову. - Ты регистрировал почту?
- Где же, только сейчас пришла.
- Отдай-ка мне этот пакет. - И я рассказал Рязанову, в чем дело.
- А письмо? - сказал он неуверенно. - Она ведь напишет, наверное, и
ему.
- Письмо ты тоже задержишь.
- Ну бери.
Я скомкал пакет и бросил его в открытую дверцу топящейся печки.
Через месяц пришло и письмо, такое же короткое, как и заявление, и мы
его сожгли в той же самой печке.
Вскоре меня куда-то увезли, а Фризоргер остался, и как он жил дальше -
я не знаю. Я часто вспоминал его, пока были силы вспоминать. Слышал его
дрожащий, взволнованный шепот: "Питер, Пауль, Маркус..."
"1954"
[54]
ЯГОДЫ
Фадеев сказал:
- Подожди-ка, я с ним сам поговорю, - подошел ко мне и поставил
приклад винтовки около моей головы.
Я лежал в снегу, обняв бревно, которое я уронил с плеча и не мог
поднять и занять свое место в цепочке людей, спускающихся с горы, - у
каждого на плече было бревно, "палка дров", у кого побольше, у кого
поменьше:
все торопились домой, и конвоиры и заключенные, всем хотелось есть,
спать, очень надоел бесконечный зимний день. А я - лежал в снегу.
Фадеев всегда говорил с заключенными на "вы".
- Слушайте, старик, - сказал он, - быть не может, чтобы такой лоб, как
вы, не мог нести такого полена, палочки, можно сказать. Вы явный симулянт.
Вы фашист. В час, когда наша родина сражается с врагом, вы суете ей палки
в колеса.
- Я не фашист, - сказал я, - я больной и голодный человек. Это ты
фашист. Ты читаешь в газетах, как фашисты убивают стариков. Подумай о том,
как ты будешь рассказывать своей невесте, что ты делал на Колыме.
Мне было все равно. Я не выносил розовощеких, здоровых, сытых, хорошо
одетых, я не боялся. Я согнулся, защищая живот, но и это было
прародительским, инстинктивным движением - я вовсе не боялся ударов в
живот. Фадеев ударил меня сапогом в спину. Мне стало внезапно тепло, а
совсем не больно. Если я умру - тем лучше.
- Послушайте, - сказал Фадеев, когда повернул меня лицом к небу
носками своих сапог. - Не с первым с вами я работаю и повидал вашего брата.
Подошел другой конвоир - Серошапка.
- Ну-ка, покажись, я тебя запомню. Да какой ты злой да некрасивый.
Завтра я тебя пристрелю собственноручно. Понял?
- Понял, - сказал я, поднимаясь и сплевывая соленую кровавую слюну.
Я поволок бревно волоком под улюлюканье, крик, ругань товарищей - они
замерзли, пока меня били.
На следующее утро Серошапка вывел нас на работу - в вырубленный еще
прошлой зимой лес собирать все, что можно сжечь зимой в железных печах.
Лес валили зи-
[55]
мой - пеньки были высокие. Мы вырывали их из земли вагами-рычагами, пилили
и складывали в штабеля.
На редких уцелевших деревьях вокруг места нашей работы Серошапка
развесил вешки, связанные из желтой и серой сухой травы, очертив этими
вешками запретную зону.
Наш бригадир развел на пригорке костер для Серошапки - костер на
работе полагался только конвою, - натаскал дров в запас.
Выпавший снег давно разнесло ветрами. Стылая заиндевевшая трава
скользила в руках и меняла цвет от прикосновения человеческой руки. На
кочках леденел невысокий горный шиповник, темно-лиловые промороженные
ягоды были аромата необычайного. Еще вкуснее шиповника была брусника,
тронутая морозом, перезревшая, сизая... На коротеньких прямых веточках
висели ягоды голубики - яркого синего цвета, сморщенные, как пустой
кожаный кошелек, но хранившие в себе темный, иссиня-черный сок
неизреченного вкуса.
Ягоды в эту пору, тронутые морозом, вовсе не похожи на ягоды зрелости,
ягоды сочной поры. Вкус их гораздо тоньше.
Рыбаков, мой товарищ, набирал ягоды в консервную банку в наш перекур и
даже в те минуты, когда Серошапка смотрел в другую сторону. Если Рыбаков
наберет полную банку, ему повар отряда охраны даст хлеба. Предприятие
Рыбакова сразу становилось важным делом.
У меня не было таких заказчиков, и я ел ягоды сам, бережно и жадно
прижимая языком к нёбу каждую ягоду - сладкий душистый сок раздавленной
ягоды дурманил меня на секунду.
Я не думал о помощи Рыбакову в сборе, да и он не захотел бы такой
помощи - хлебом пришлось бы делиться.
Баночка Рыбакова наполнялась слишком медленно, ягоды становились все
реже и реже, и незаметно для себя, работая и собирая ягоды, мы
придвинулись к границам зоны - вешки повисли над нашей головой.
- Смотри-ка, - сказал я Рыбакову, - вернемся.
А впереди были кочки с ягодами шиповника, и голубики, и брусники... Мы
видели эти кочки давно. Дереву, на котором висела вешка, надо было стоять
на два метра подальше.
Рыбаков показал на банку, еще не полную, и на спускающееся к горизонту
солнце и медленно стал подходить к очарованным ягодам.
[56]
Сухо щелкнул выстрел, и Рыбаков упал между кочек лицом вниз.
Серошапка, размахивая винтовкой, кричал:
- Оставьте на месте, не подходите!
Серошапка отвел затвор и выстрелил еще раз. Мы знали, что значит этот
второй выстрел. Знал это и Серошапка. Выстрелов должно быть два - первый
бывает предупредительный.
Рыбаков лежал между кочками неожиданно маленький. Небо, горы, река
были огромны, и бог весть сколько людей можно уложить в этих горах на
тропках между кочками.
Баночка Рыбакова откатилась далеко, я успел подобрать ее и спрятать в
карман. Может быть, мне дадут хлеба за эти ягоды - я ведь знал, для кого
их собирал Рыбаков.
Серошапка спокойно построил наш небольшой отряд, пересчитал,
скомандовал и повел нас домой.
Концом винтовки он задел мое плечо, и я повернулся.
- Тебя хотел, - сказал Серошапка, - да ведь не сунулся, сволочь!..
1959
СУКА ТАМАРА
Суку Тамару привел из тайги наш кузнец - Моисей Моисеевич Кузнецов.
Судя по фамилии, профессия у него была родовой. Моисей Моисеевич был
уроженцем Минска. Был Кузнецов сиротой, как, впрочем, можно было судить по
его имени и отчеству - у евреев сына называют именем отца только и
обязательно, если отец умирает до рождения сына. Работе он учился с
мальчиков - у дяди, такого же кузнеца, каким был отец Моисея.
Жена Кузнецова была официанткой одного из минских ресторанов, была
много моложе сорокалетнего мужа и в тридцать седьмом году, по совету своей
задушевной подруги-буфетчицы, написала на мужа донос. Это средство в те
годы было вернее всякого заговора или наговора и даже вернее какой-нибудь
серной кислоты - муж, Моисей Моисеевич, немедленно исчез. Кузнец он был
заводской, не простой коваль, а мастер, даже немножко поэт, работник той
породы кузнецов, что могли отковать розу. Инструмент, которым он работал,
был изготовлен им собственноручно. Инструмент этот - щипцы, долота, мо-
[57]
лотки, кувалды - имел несомненное изящество, что обличало любовь к своему
делу и понимание мастером души своего дела. Тут дело было вовсе не в
симметрии или асимметрии, а кое в чем более глубоком, более внутреннем.
Каждая подкова, каждый гвоздь, откованный Моисеем Моисеевичем, были
изящны, и на всякой вещи, выходившей из его рук, была эта печать мастера.
Над всякой вещью он оставлял работу с сожалением: ему все казалось, что
нужно ударить еще раз, сделать еще лучше, еще удобней.
Начальство его очень ценило, хотя кузнечная работа для геологического
участка была невелика. Моисей Моисеевич шутил иногда шутки с начальством,
и эти шутки ему прощались за хорошую работу. Так, он заверил начальство,
что буры лучше закаливаются в масле, чем в воде, и начальник выписывал в
кузницу сливочное масло - в ничтожном, конечно, количестве. Малое
количество этого масла Кузнецов бросал в воду, и кончики стальных буров
приобретали мягкий блеск, которого никогда не бывало при обычном
закаливании. Остальное масло Кузнецов и его молотобоец съедали. Начальнику
вскорости донесли о комбинациях кузнеца, но никаких репрессий не
последовало. Позднее Кузнецов, настойчиво уверяя в высоком качестве
масляного закаливания, выпросил у начальника обрезки масляных брусов,
тронутых плесенью на складе. Эти обрезки кузнец перетапливал и получал
топленое, чуть-чуть горьковатое масло. Человек он был хороший, тихий и
всем желал добра.
Начальник наш знал все тонкости жизни. Он, как Ликург, позаботился о
том, чтобы в его таежном государстве было два фельдшера, два кузнеца, два
десятника, два повара, два бухгалтера. Один фельдшер лечил, а другой
работал на черной работе и следил за своим коллегой - не совершит ли тот
чего-либо противозаконного. Если фельдшер злоупотреблял "наркотикой" -
всяким "кодеинчиком" и "кофеинчиком", он разоблачался, подвергался
наказанию и отправлялся на общие работы, а его коллега, составив и
подписав приемочный акт, водворялся в медицинской палатке. По мысли
начальника, резервные кадры специалистов не только обеспечивали замену в
нужный момент, но и способствовали дисциплине, которая, конечно, сразу
упала бы, если хоть один специалист чувствовал себя незаменимым.
Но бухгалтеры, фельдшера, десятники менялись местами довольно бездумно
и, уж во всяком случае, не отка-
[58]
зывались от стопки спирту, хотя бы ее подносил провокатор.
Кузнецу, подобранному начальником в качестве противовеса Моисею
Моисеевичу, так и не пришлось держать молотка в руках - Моисей Моисеевич
был безупречен, неуязвим, да и квалификация его была высока.
Он-то и встретил на таежной тропе неизвестную якутскую собаку волчьего
вида: суку с полоской вытертой шерсти на белой груди - это была ездовая
собака.
Ни поселков, ни кочевых стойбищ якутских вокруг нас не было - собака
возникла на таежной тропе перед Кузнецовым, перепуганным до крайности.
Моисей Моисеевич подумал, что это волк, и побежал назад, хлюпая сапогами
по тропинке, - за Кузнецовым шли другие.
Но волк лег на брюхо и подполз, виляя хвостом, к людям. Его погладили,
похлопали по тощим бокам и накормили.
Собака осталась у нас. Скоро стало ясно, почему она не рискнула искать