глядеть! Мертвых людей никогда не видали, что ли?
Нарррод...
У одного из подъездов на тротуаре лежит прилично
одетый человек в бобровой шубе и новых резиновых
калошах... Возле него мертвецки бледного, свежевыбритого
лица валяются разбитые очки. Шуба на
груди распахнулась, и собравшаяся толпа видит кусочек
фрака и Станислава третьей степени. Грудь
медленно и тяжело дышит, глаза закрыты...
- Господин!- толкает городовой чиновника.- Господин,
не велено тут лежать! Ваше благородие!
Но господин - ни гласа, ни воздыхания... Повозившись
с ним минут пять и не приведя его в чувство,
блюстители кладут его на извозчика и везут в приемный
покой...
- Хорошие штаны!- говорит городовой, помогая
фельдшеру раздеть больного.- Должно, рублей
шесть стоят! И жилетка ловкая... Ежели по штанам
судить, то из благородных...
В приемном покое, полежав часа полтора и выпив
целую склянку валерьяны, чиновник приходит в чувство...
Узнают, что он титулярный советник Герасим
Кузьмич Синклетеев.
- Что у вас болит?- спрашивает его полицейский
врач.
- С Новым годом, с новым счастьем...- бормочет
он, тупо глядя в потолок и тяжело дыша.
- И вас также... Но... что у вас болит? Отчего вы
упали? Припомните-ка! Вы пили что-нибудь?
- Не... нет...
- Но отчего же вам дурно сделалось?
- Ошалел-с... Я... я визиты делал...
- Много, стало быть, визитов сделали?
- Не... нет, не много-с... От обедни пришедши...
выпил я чаю и пошел к Николаю Михайлычу... Тут,
конечно, расписался... Оттеда пошел на Офицерскую...
к Качалкину... Тут тоже расписался... Еще, помню,
тут в передней меня сквозняком продуло... От Качалкина на
Выборгскую сходил, к Ивану Иванычу...
Расписался...
- Еще одного чиновника привезли!- докладывает
городовой.
- От Ивана Иваныча,- продолжает Синклетеев,
- к купцу Хрымову рукой подать... Зашел поздравить...
с семейством... Предлагают выпить для
праздника... А как не выпить? Обидишь, коли не
выпьешь... Ну, выпил рюмки три... колбасой закусил...
Оттуда на Петербургскую сторону к Лиходееву...
Хороший человек...
- И все пешком?
- Пешком-с... Расписался у Лиходеева... От него
пошел к Пелагее Емельяновне... Тут завтракать посадили
и кофеем попотчевали. От кофею распарился,
оно, должно быть, в голову и ударило... От Пелагеи
Емельяновны пошел к Облеухову... Облеухова Василием
звать, именинник... Не съешь именинного пирога
- обидишь...
- Отставного военного и двух чиновников привезли!-
докладывает городовой...
- Съел кусок пирога: выпил рябиновой и пошел
на Садовую к Изюмову... У Изюмова холодного пива
выпил... в горло ударило... От Изюмова к Кошкину,
потом к Карлу Карлычу... оттеда к дяде Петру Семенычу...
Племянница Настя шоколатом попоила... Потом к
Ляпкину зашел... нет, вру, не к Ляпкину, а
к Дарье Никодимовне. От нее уж к Ляпкину пошел...
Ну-с, и везде хорошо себя чувствовал... Потом
у Иванова, Курдюкова и Шиллера был, у полковника
Порошкова был, и там себя хорошо чувствовал...
У купца Дунькина был... Пристал ко мне, чтоб я
коньяк пил и сосиску с капустой ел... Выпил я рюмки
три... пару сосисок съел - и тоже ничего... Только
уж потом, когда от Рыжова выходил, почувствовал
в голове... мерцание... Ослабел... Не знаю, отчего...
- Вы утомились... Отдохните немного, и мы вас
домой отправим...
- Нельзя мне домой...- стонет Синклетеев.-
Нужно еще к зятю Кузьме Вавилычу сходить... к экзекутору,
к Наталье Егоровне... У многих я еще не был...
- И не следует ходить.
- Нельзя... Как можно с Новым годом не поздравить?
Нужно-с... Не сходи к Наталье Егоровне, так
жить не захочешь... Уж вы меня отпустите, господин
доктор, не невольте...
Синклетеев поднимается и тянется к одежде.
- Домой езжайте, если хотите,- говорит доктор,-
но о визитах вам думать даже нельзя...
- Ничего-с, бог поможет...- вздыхает Синклетеев.
- Я потихонечку пойду...
Чиновник медленно одевается, кутается в шубу и,
пошатываясь, выходит на улицу.
- Еще пятерых чиновников привезли!- докладывает
городовой.- Куда прикажете положить?
О
ЛЮБВИ
На другой день к завтраку подавали очень вкусные
пирожки, раков и бараньи котлеты; и пока ели,
приходил наверх повар Никанор справиться, что
гости желают к обеду. Это был человек среднего
роста, с пухлым лицом и маленькими глазами,
бритый, и казалось, что усы у него были не бриты,
а выщипаны.
Алехин рассказал, что красивая Пелагея была
влюблена в этого повара. Так как он был пьяница и
буйного нрава, то она не хотела за него замуж, но
соглашалась жить так. Он же был очень набожен, и
религиозные убеждения не позволяли ему жить так;
он требовал, чтобы она шла за него, и иначе не
хотел, и бранил ее, когда бывал пьян, и даже бил.
Когда он бывал пьян, она пряталась наверху и
рыдала, и тогда Алехин и прислуга не уходили из
дому, чтобы защитить ее в случае надобности.
Стали говорить о любви.
- Как зарождается любовь, - сказал Алехин, -
почему Пелагея не полюбила кого-нибудь другого,
более подходящего к ней по ее душевным и внешним
качествам, а полюбила именно Никанора, этого
мурло, - тут у нас все зовут его мурлом, -
поскольку в любви важны вопросы личного счастья -
все это неизвестно и обо всем этом можно
трактовать как угодно. До сих пор о любви была
сказана только одна неоспоримая правда, а именно,
что "тайна сия велика есть", все же остальное,
что писали и говорили о любви, было не решением, а
только постановкой вопросов, которые так и
оставались неразрешенными. То объяснение, которое,
казалось бы, годится для одного случая, уже не
годится для десяти других, и самое лучшее,
по-моему, - это объяснять каждый случай в
отдельности, не пытаясь обобщать. Надо, как
говорят доктора, индивидуализировать каждый
отдельный случай.
- Совершенно верно, - согласился Буркин.
- Мы, русские порядочные люди, питаем пристрастие
к этим вопросам, остающимся без разрешения.
Обыкновенно любовь поэтизируют, украшают ее
розами, соловьями, мы же, русские, украшаем нашу
любовь этими роковыми вопросами, и притом выбираем
из них самые неинтересные. В Москве, когда я еще
был студентом, у меня была подруга жизни, милая
дама, которая всякий раз, когда я держал ее в
объятиях, думала о том, сколько я буду выдавать ей
в месяц и почем теперь говядина за фунт. Так и мы,
когда любим, то не перестаем задавать себе
вопросы: честно это или не честно, умно или глупо,
к чему поведет эта любовь и так далее. Хорошо это
или нет, я не знаю, но что это мешает, не
удовлетворяет, раздражает - это я знаю.
Было похоже, что он хочет что-то рассказать. У
людей, живущих одиноко, всегда бывает на душе
что-нибудь такое, что они охотно бы рассказали. В
городе холостяки нарочно ходят в баню и в
рестораны, чтобы только поговорить, и иногда
рассказывают банщикам или официантам очень
интересные истории, в деревне же обыкновенно они
изливают душу перед своими гостями. Теперь в окна
было видно серое небо и деревья, мокрые от дождя,
в такую погоду некуда было деваться и ничего
больше не оставалось, как только рассказывать и
слушать.
- Я живу в Софьине и занимаюсь хозяйством уже
давно, - начал Алехин, - с тех пор, как кончил в
университете. По воспитанию я белоручка, по
наклонностям - кабинетный человек, но на имении,
когда я приехал сюда, был большой долг, а так как
отец мой задолжал отчасти потому, что много тратил
на мое образование, то я решил, что не уеду отсюда и буду
работать, пока не уплачу этого долга. Я решил так
и начал тут работать, признаюсь, не без некоторого
отвращения. Здешняя земля дает немного, и, чтобы
сельское хозяйство было не в убыток, нужно
пользоваться трудом крепостных или наемных
батраков, что почти одно и то же, или же вести
свое хозяйство на крестьянский лад, то есть
работать в поле самому, со своей семьей. Середины
тут нет. Но я тогда не вдавался в такие тонкости.
Я не оставлял в покое ни одного клочка земли, я
сгонял всех мужиков и баб из соседних деревень,
работа у меня тут кипела неистовая; я сам тоже
пахал, сеял, косил и при этом скучал и брезгливо
морщился, как деревенская кошка, которая с голоду
ест на огороде огурцы; тело мое болело, и я спал
на ходу. В первое время мне казалось, что эту
рабочую жизнь я могу легко помирить со своими
культурными привычками; для этого стоит только,
думал я, держаться в жизни известного внешнего
прядка. Я поселился тут наверху, в парадных
комнатах, и завел так, что после завтрака и обеда
мне подавали кофе с ликерами, и, ложась спать, я
читал на ночь "Вестник Европы". Но как-то пришел
наш батюшка, отец Иван, и в один присест выпил все
мои ликеры; и "Вестник Европы" пошел тоже к
поповнам, так как летом, особенно во время покоса,
я не успевал добраться до своей постели и засыпал
в сарае, в санях или где-нибудь в лесной сторожке,
- какое уж тут чтение? Я мало-помалу перебрался
вниз, стал обедать в людской кухне, и из прежней
роскоши у меня осталась только вся эта прислуга,
которая еще служила моему отцу и которую уволить
мне было бы больно.
В первые же годы меня здесь выбрали в почетные
мировые судьи. Кое-когда приходилось наезжать в
город и принимать участие в заседаниях съезда и
окружного суда, и это меня развлекало. Когда
поживешь здесь безвыездно месяца два-три, особенно
зимой, то в конце концов начинаешь тосковать по
черном сюртуке. А в окружном суде были и сюртуки,
и мундиры, и фраки, все юристы, люди, получившие
общее образование; было с кем поговорить. После
спанья в санях, после людской кухни сидеть в
кресле, в чистом белье, в легких ботинках, с цепью
на груди - это такая роскошь!
В городе меня принимали радушно, я охотно
знакомился. И из всех знакомств самым
основательным и, правду сказать, самым приятным
для меня было знакомство с Лугановичем, товарищем
председателя окружного суда. Его вы знаете оба:
милейшая личность. Это было как раз после
знаменитого дела поджигателей; разбирательство
продолжалось два дня, мы были утомлены. Луганович
посмотрел на меня и сказал:
- Знаете что? Пойдемте ко мне обедать..
Это было неожиданно, так как с Лугановичем я был
знаком мало, только официально, и ни разу у него
не был. Я только на минуту зашел к себе в номер,
чтобы переодеться, и отправился на обед. И тут мне
представился случай познакомиться с Анной
Алексеевной, женой Лугановича. Тогда она была еще
очень молода, не старше двадцати двух лет, и за
полгода до того у нее родился первый ребенок. Дело
прошлое, и теперь бы я затруднился определить,
что, собственно, в ней было такого
необыкновенного, что мне так понравилось в ней,
тогда же за обедом для меня все было неотразимо
ясно; я видел женщину молодую, прекрасную, добрую,
интеллигентную, обаятельную, женщину, какой я
раньше никогда не встречал; и сразу я почувствовал
в ней существо близкое, уже знакомое, точно это
лицо, эти приветливые, умные глаза я видел уже
когда-то в детстве, в альбоме, который лежал на
комоде у моей матери.
В деле поджигателей обвинили четырех евреев,
признали шайку и, по-моему, совсем неосновательно.
За обедом я очень волновался, мне было тяжело, и
уж не помню, что я говорил, только Анна Алексеевна
все покачивала головой и говорила мужу:
- Дмитрий, как же это так?
Луганович - это добряк, один из тех простодушных
людей, которые крепко держатся мнения, что раз
человек попал под суд, то, значит, он виноват, и
что выражать сомнение в правильности приговора
можно не иначе, как в законном порядке, на бумаге,
но никак не за обедом и не в частном разговоре.
- Мы с вами не поджигали, - говорил он мягко, - и
вот нас же не судят, не сажают в тюрьму.
И оба, муж и жена, старались, чтобы я побольше ел
и пил; по некоторым мелочам, по тому, например,
как оба они вместе варили кофе, и по тому, как они
понимали друг друга с полуслов, я мог заключить,
что живут они мирно, благополучно и что они рады
гостю. После обеда играли на рояле в четыре руки,
потом стало темно, и я уехал к себе. Это было в