начале весны. Затем все лето провел я Софьине
безвыездно, и было мне некогда даже подумать о
городе, но воспоминание о стройной белокурой
женщине оставалось во мне все дни; я не думал о
ней, но точно легкая тень ее лежала на моей душе.
Позднею осенью в городе был спектакль с
благотворительной целью. Вхожу я в губернаторскую
ложу (меня пригласили туда в антракте), смотрю -
рядом с губернаторшей Анна Алексеевна, и опять то
же самое неотразимое, бьющее впечатление красоты и
милых ласковых глаз, и опять то же чувство
близости.
Мы сидели рядом, потом ходили в фойе.
- Вы похудели, - сказала она. - Вы были больны?
- Да. У меня простужено плечо, и в дожливую погоду
я дурно сплю.
- У вас вялый вид. Тогда, весной, когда вы
приходили обедать, вы были моложе, бодрее. Вы
тогда были воодушевлены и много говорили, были
очень интересны, и признаюсь, я даже увлеклась
вами немножко. Почему-то часто в течение лета вы
приходили мне на память, и сегодня, когда я
собиралась в театр, мне показалось, что я вас
увижу.
И она засмеялась.
- Но сегодня у вас вялый вид, - повторила она. -
Это вас старит.
На другой день я завтракал у Лугановичей; после
завтрака они поехали к себе на дачу, чтобы
распорядиться там насчет зимы, и я с ними. С ними
же вернулся в город и в полночь пил у них чай в
тихой, семейной обстановке, когда горел камин, и
молодая мать все уходила взглянуть, спит ли ее
девочка. И после этого в каждый свой приезд я
непременно бывал у Лугановичей. Ко мне привыкли, и
я привык. Обыкновенно входил я без доклада, как
свой человек.
- Кто там? - слышался из дальних комнат протяжный
голос, который казался мне таким прекрасным.
- Это Павел Константиныч, - отвечала горничная или
няня.
Анна Алексеевна выходила ко мне с озабоченным
лицом и всякий раз спрашивала:
- Почему вас так долго не было? Случилось
что-нибудь?
Ее взгляд, изящная, благородная рука, которую она
подавала мне, ее домашнее платье, прическа, голос,
шаги всякий раз производили на меня все то же
впечатление чего-то нового, необыкновенного в моей
жизни и важного. Мы беседовали подолгу и подолгу
молчали, думая каждый о своем, или же она играла
мне на рояле. Если же никого не было дома, то я
оставался и ждал, разговаривал с няней, играл с
ребенком или же в кабинете лежал на турецком
диване и читал газету, а когда Анна Алексеевна
возвращалась, то я встречал ее в передней, брал от
нее все ее покупки, и почему-то всякий раз эти
покупки я нес с такою любовью, с таким торжеством,
точно мальчик.
Есть пословица: не было у бабы хлопот, так купила
порося. Не было у Лугановичей хлопот, так
подружились они со мной. Если я долго не приезжал
в город, то, значит, я был болен или что-нибудь
случалось со мной, и они оба сильно беспокоились.
Они беспокоились, что я, образованный человек,
знающий языки, вместо того чтобы заниматься наукой
или литературным трудом, живу в деревне, верчусь
как белка в колесе, много работаю, но всегда без
гроша. Им казалось, что я страдаю, и если я
говорю, смеюсь, ем, то только для того, чтобы
скрыть свои страдания, и даже в веселые минуты,
когда мне было хорошо, я чувствовал на себе их
пытливые взгляды. Они были особенно трогательны,
когда мне в самом деле приходилось тяжело, когда
меня притеснял какой-нибудь кредитор или не
хватало денег для срочного платежа; оба, муж и
жена, шептались у окна, потом он подходил ко мне и
с серьезным лицом говорил:
- Если вы, Павел Константинович, в настоящее время
нуждаетесь в деньгах, то я и жена просим вас не
стесняться и взять у нас.
И уши краснели у него от волнения. А случалось,
что, точно так же, пошептавшись у окна, он
подходил ко мне, с красными ушами, и говорил:
- Я и жена убедительно просим вас принять от нас
вот этот подарок.
И подавал запонки, портсигар или лампу; и я за это
присылал им из деревни битую птицу, масло и цветы.
Кстати сказать, оба они были состоятельные люди. В
первое время я часто брал взаймы и был не особенно
разборчив, брал, где только возможно, но никакие
силы не заставили бы меня взять у Лугановичей. Да
что говорить об этом!
Я был несчастлив. И дома, и в поле, и в сарае я
думал о ней, я старался понять тайну молодой,
красивой, умной женщины, которая выходит за
неинтересного человека, почти за старика (мужу
было больше сорока лет), имеет от него детей, -
понять тайну этого неинтересного человека,
добряка, простака, который рассуждает с таким
скучным здравомыслием, на балах и вечеринках
держится около солидных людей, вялый, ненужный, с
покорным, безучастным выражением, точно его
привели сюда продавать, который верит, однако, в
свое право быть счастливым, иметь от нее детей; и
я все старался понять, почему она встретилась
именно ему, а не мне, и для чего это нужно было,
чтобы в нашей жизни произошла такая ужасная ошибка.
А приезжая в город, я всякий раз по ее глазам
видел, что она ждала меня; и она сама признавалась
мне, что еще с утра у нее было какое-то особенное
чувство, она угадывала, что я приеду. Мы подолгу
говорили, молчали, но мы не признавались друг
другу в нашей любви и скрывали ее робко,
ревниво.Мы боялись всего, что могло бы открыть
нашу тайну нам же самим. Я любил нежно, глубоко,
но я рассуждал, я спрашивал себя, к чему может
повести наша любовь, если у нас не хватит сил
бороться с нею: мне казалось невероятным, что эта
моя тихая, грустная любовь вдруг грубо оборвет
счастливое течение жизни ее мужа, детей, всего
этого дома, где меня так любили и где мне так
верили. Честно ли это? Она пошла бы за мной, но
куда? Куда бы я мог
увести ее? Другое дело, если бы у меня была
красивая, интересная жизнь, если б я, например,
боролся за освобождение родины или был знаменитым
ученым, артистом, художником, а то ведь из одной
обычной, будничной обстановки пришлось бы увлечь
ее в другую такую же или еще более будничную. И
как бы долго продолжалось наше счастье? Что было
бы с ней в случае моей болезни, смерти, или,
просто, если бы мы разлюбили друг друга?
И она, по-видимому, рассуждала подобным же
образом. Она думала о муже, о детях, о своей
матери, которая любила ее мужа, как сына. Если б
она отдалась своему чувству, то пришлось бы лгать
или говорить правду, а в ее положении то и другое
было бы одинаково страшно и неудобно. И ее мучил
вопрос: принесет ли мне счастье ее любовь, не
осложнит ли она моей жизни, и без того тяжелой,
полной всяких несчастий? Ей казалось, что она уже
недостаточно молода для меня, недостаточно
трудолюбива и энергична, чтобы начать новую жизнь,
и она часто говорила с мужем о том, что мне нужно
жениться на умной, достойной девушке, которая была
бы хорошей хозяйкой, помощницей, - и тотчас же
добавляла, что во всем городе едва ли найдется
такая девушка.
Между тем годы шли. У Анны Алексеевны было уже
двое детей. Когда я приходил к Лугановичам,
прислуга улыбалась приветливо, дети кричали, что
пришел дядя Павел Константиныч, и вешались мне на
шею; все радовались. Не понимали, что делалось в
моей душе, и думали, что я тоже радуюсь. Все
видели во мне благородное существо. И взрослые и
дети чувствовали, что по комнате ходит благородное
существо, и это вносило в их отношения ко мне
какую-то особую прелесть, точно в моем присутствии
и их жизнь была чище и красивее. Я и Анна
Алексеевна ходили вместе в театр, всякий раз
пешком; мы сидели в креслах рядом, плечи наши
касались, я молча брал из ее рук бинокль и в это
время чувствовал, что она близка мне, что она моя,
что нам нельзя друг без друга, но, по какому-то
странному недоразумению, выйдя из театра, мы
всякий раз прощались и расходились, как чужие. В
городе уже говорили о нас бог знает что, но из
всего, что говорили, не было ни одного слова правды.
В последние годы Анна Алексеевна стала чаще
уезжать то к матери, то к сестре; у нее уже бывало
дурное настроение, являлось сознание
неудовлетворенной, испорченной жизни, когда не
хотелось видеть ни мужа, ни детей. Она уже
лечилась от расстройства нервов.
Мы молчали, и все молчали, а при посторонних она
испытывала какое-то странное раздражение против
меня; о чем бы я ни говорил, она не соглашалась со
мной, и если я спорил, то она принимала сторону
моего противника. Когда я ронял что-нибудь, то она
говорила холодно:
- Поздравляю вас.
Если, идя с ней в театр, я забывал взять бинокль,
то потом она говорила:
- Я так и знала, что вы забудете.
К счастью или к несчастью, в нашей жизни не бывает
ничего, что не кончалось бы рано или поздно.
Наступило время разлуки, так как Лугановича
назначили председателем в одной из западных
губерний. Нужно было продавать мебель, лошадей,
дачу. Когда ездили на дачу и потом возвращались и
оглядывались, чтобы в последний раз взглянуть на
сад, на зеленую крышу, то было всем грустно, и я
понимал, что пришла пора прощаться не с одной
только дачей. Было решено, что в конце августа мы
проводим Анну Алексеевну в Крым, куда посылали ее
доктора, а немного погодя уедет Луганович с детьми
в свою западную губернию.
Мы провожали Анну Алексеевну большой толпой. Когда
она уже простилась с мужем и детьми и до третьего
звонка оставалось одно мгновение, я вбежал к ней в
купе, чтобы положить на полку одну из ее корзинок,
которую она едва не забыла; и нужно было
проститься. Когда тут, в купе, взгляды наши
встретились, душевные силы оставили нас обоих, я
обнял ее, она прижалась лицом к моей груди, и
слезы потекли из глаз; целуя ее лицо, плечи, руки,
мокрые от слез, - о, как мы были с ней несчастны!
- я признался ей в своей любви, и со жгучей болью
в сердце я понял, как ненужно, мелко и как
обманчиво было все то, что нам мешало любить. Я понял,
что когда любишь, то в своих рассуждениях
об этой любви нужно исходить от высшего, от более
важного, чем счастье или несчастье, грех или
добродетель в их ходячем смысле, или не нужно
рассуждать вовсе.
Я поцеловал в последний раз, пожал руку, и мы
расстались - навсегда. Поезд уже шел. Я сел в
соседнем купе, - оно было пусто,
- и до первой станции сидел тут и плакал. Потом
пошел к себе в Софьино пешком...
Пока Алехин рассказывал, дождь перестал и
выглянуло солнце. Буркин и Иван Иваныч вышли на
балкон; отсюда был прекрасный вид на сад и на
плес, который теперь на солнце блестел, как
зеркало. Они любовались и в то же время жалели,
что этот человек с добрыми, умными глазами,
который рассказывал им с таким чистосердечием, в
самом деле вертелся здесь, в этом громадном
имении, как белка в колесе, а не занимался наукой
или чем-нибудь другим, что делало бы его жизнь
более приятной; и они думали о том, какое, должно
быть, скорбное лицо было у молодой дамы, когда он
прощался с ней в купе и целовал ей лицо и плечи.
Оба они встречали ее в городе, а Буркин был даже
знаком с ней и находил ее красивой.
ОРАТОР
В одно прекрасное утро хоронили коллежского асессора
Кирилла Ивановича Вавилонова, умершего от
двух болезней, столь распространенных в нашем
отечестве: от злой жены и алкоголизма. Когда погребальная
процессия двинулась от церкви к кладбищу, один
из сослуживцев покойного, некто Поплавский, сел на
извозчика и поскакал к своему приятелю Григорию
Петровичу Запойкину, человеку молодому, но уже достаточно
популярному. Запойкин, как известно многим
читателям, обладает редким талантом произносить экспромтом
свадебные, юбилейные и похоронные речи.
Он может говорить когда угодно: спросонок, натощак,
в мертвецки пьяном виде, в горячке. Речь его течет
гладко, ровно, как вода из водосточной трубы, и обильно;
жалких слов в его ораторском словаре гораздо больше,
чем в любом трактире тараканов. Говорит он всегда красноречиво
и длинно, так что иногда, в особенности на купеческих
свадьбах, чтобы остановить его, приходится
прибегать к содействию полиции.
- А я, братец, к тебе!- начал Поплавский, застав
его дома.- Сию же минуту одевайся и едем. Умер один
из наших, сейчас его на тот свет отправляем, так надо,