мне не надобно ни примет, ни вех, чтобы шаг за шагом снова пройти в вос-
поминаниях путь этих часов: в любое время, среди дня, среди ночи, я,
словно лунатик, безошибочно нахожу этот путь и вижу каждую подробность с
той зоркостью, какую знает только сердце, а не зыбкая память. Я мог бы и
сейчас уверенно нанести на бумагу очертания каждого листка в зеленеющем
весеннем ландшафте, я еще теперь, осенью, ощущаю нежный, пыльный аромат
каштанов в цвету; и если я все же описываю эти часы, то не из боязни их
утратить, а потому, что мне радостно снова обрести их. И теперь, излагая
в точной последовательности перипетии той ночи, я принужден буду ради
стройности рассказа держать себя в узде, ибо стоит мне вспомнить о ней,
как мною овладевает какой-то экстаз, своего рода дурман, и отдельные
картины, встающие в памяти, грозят смешаться в едином пестром хаосе. Я и
сейчас еще так же пылко переживаю пережитое - тот день 8 июня 1913 года,
когда я в полдень сел в фиакр...
Но я уже чувствую, что мне нужно опять остановиться, потому что я
вновь с испугом замечаю, как обоюдоостро, как многозначаще может быть
любое слово. Только теперь, когда мне впервые предстоит изложить нечто в
связном виде, я вижу, как трудно заключить в сжатую форму то зыбкое и
ускользающее, что составляет путь всего живого. Только что я написал
слово: "я", сообщил, что 8 июня 1913 года, в полдень, я сел в фиакр. Но
уже одно это слово ведет к неясности, потому что тем "я", каким я был 8
июня, я уже давно перестал быть, хотя прошло только четыре месяца, хотя
я продолжаю жить в квартире своего бывшего "я" и пишу за его столом, его
пером и его собственной рукой. От этого человека, и как раз под влиянием
той ночи, я отрешился совершенно, я гляжу на него теперь со стороны,
бесстрастно и трезво, я могу его описать, как товарища, сверстника, дру-
га, о котором знаю много существенного, но которым сам я отнюдь уже не
являюсь. Я мог бы о нем говорить, порицать его, строго осуждать и при
этом вообще не чувствовать, что когда-то он был мною.
Человек, каким я был в ту пору, внешне и внутренне мало отличался от
большинства людей того социального слоя, который принято, в частности у
нас, в Вене, без особой гордости, но с полным убеждением, называть "хо-
рошим обществом". Мне шел тридцать шестой год, родители мои умерли рано
и оставили мне, незадолго до моего совершеннолетия, состояние, оказавше-
еся достаточно значительным, чтобы навсегда избавить меня от забот о за-
работке и карьере. Таким образом, я неожиданно освободился от необходи-
мости принять какое-либо решение, что меня в то время очень беспокоило.
Я только что окончил университет и стоял перед выбором дальнейшего поп-
рища; в силу наших семейных связей и моей рано обнаружившейся склонности
к спокойной жизни мне, вероятно, предстояла государственная служба. И
тут, получив, как единственный наследник, все состояние родителей, я не-
ожиданно обрел возможность вести независимое и праздное существование,
не отказывая себе даже в дорогостоящих прихотях. Честолюбием я никогда
не страдал, поэтому решил сначала, в течение нескольких лет, понаблюдать
жизнь, пока сам не почувствую потребности найти себе какое-нибудь поле
деятельности. Но я так и остался, наблюдателем жизни, ибо не стремился
ни к чему такому, что выходило бы за узкий круг моих легко исполнимых
желаний; ни один город в мире так не располагает к неге и праздности,
как Вена, где искусство гулять без цели, созерцать в бездействии, быть
образцом изящества доведено до поистине художественного совершенства и
для многих составляет весь смысл существования. Отложив всякое попечение
о сколько-нибудь серьезной деятельности, я предавался всем развлечениям,
доступным знатному, богатому, приятной внешности молодому человеку, ли-
шенному вдобавок честолюбия; умеренно увлекался азартными играми, охо-
той, участвовал в пикниках, путешествовал и вскоре начал все более обду-
манно и усердно всячески украшать свою бездеятельную жизнь. Я собирал
редкое стекло, не столько из пристрастия, сколько ради удовольствия без
особого труда приобрести знания в небольшой ограниченной области; я по-
весил в своей квартире гравюры итальянского барокко и пейзажи в манере
Каналетто; разыскивать все это у антикваров или на аукционах было для
меня приятным развлечением, без примеси опасного азарта; я предавался
самым разнообразным занятиям, соответственно своим склонностям и вкусам,
редко пропускал концерты и выставки картин. У женщин я имел успех и в
этой области тоже проявил тайную страсть коллекционера, которая до неко-
торой степени всегда указывает на вялость духовной жизни; много памятных
и драгоценных мгновений выпало мне на долю, и постепенно я из обыкновен-
ного сластолюбца превратился в знатока и ценителя. Итак, я заполнял свои
дни приятными пустяками, в твердой уверенности, что живу богатой, мно-
гогранной жизнью, и эта мягкая, тепличная атмосфера, в которой протекала
моя отнюдь не скучная, но и не бурная молодость, нравилась мне все
сильнее; каких-либо новых желаний я почти уже не знал, - в этом непод-
вижном воздухе любая безделица превращалась в радостное событие. Удачно
выбранный галстук мог явиться причиной прекрасного настроения, прогулка
на автомобиле, хорошая книга или свидание с женщиной - дать ощущение
полного счастья. Особенно был мне приятен такой образ жизни тем, что он
ни с какой стороны - совсем как безупречно сшитый костюм английского
покроя - никому не бросался в глаза. Думается мне, что в обществе на ме-
ня смотрели как на симпатичного молодого человека, меня любили и охотно
принимали, и большинство знакомых называло меня счастливцем.
Теперь уже мне трудно сказать, действительно ли чувствовал себя
счастливым тот прежний человек, которого я стараюсь представить себе;
ибо ныне, когда я, под влиянием пережитого, требую от каждого чувства
несравненно более полного и глубокого содержания, мне кажется почти не-
возможным судить о тогдашнем моем самочувствии. Но я могу с уверенностью
утверждать, что во всяком случае не чувствовал себя несчастным: ведь
почти все мои желания, все мои требования к жизни удовлетворялись. Одна-
ко как раз то обстоятельство, что я привык получать от судьбы все, чего
хотел, и вне этого никаких притязаний к ней не иметь, мало-помалу поро-
дило некоторое притупление интереса, какую-то мертвенность в самой жиз-
ни. В иные минуты я испытывал безотчетную тоску; не то чтобы я чего-ни-
будь желал - это было желание желаний, потребность хотеть сильнее, нео-
бузданнее, упорней, жить горячей, может быть даже узнать страдание.
Я устранил из своего существования, посредством чрезмерно разумной
тактики, всякое противодействие, и это отсутствие сопротивления расслаб-
ляло мою жизнеспособность. Я замечал, что желаю все меньше, все слабее,
что какое-то оцепенение овладевает моими чувствами, что я - пожалуй, бу-
дет правильнее всего так выразиться - страдаю духовным бессилием, неспо-
собностью к страстному обладанию жизнью. Сначала я стал догадываться об
этом по мелким признакам. Я обратил внимание на то, что все реже бываю в
театре, в обществе, что, покупая книги, которые мне хвалили, я оставляю
их в течение целых недель неразрезанными на столе, что хоть и продолжаю
по привычке собирать старинное стекло и другие древности, но уже не рас-
полагаю их в определенном порядке и не радуюсь, как бывало неожиданной
находке, после долгих поисков, какой-нибудь редкой вещи.
Осознал же я вполне это медленное и постепенное угасание своей духов-
ной энергии только благодаря одному мучаю, отчетливо сохранившемуся в
моей памяти. Я остался на лето в Вене - также под влиянием этой странной
вялости, не поддававшейся никаким приманкам новизны, и вдруг получил из
одного курорта письмо от женщины, с которой я уже три года находился в
связи и в любви к которой был даже искренне уверен. Она взволнованно пи-
сала мне на четырнадцати страницах, что познакомилась там с одним чело-
веком и он стал для нее всем в жизни, осенью она выйдет за него замуж и
наши отношения должны прекратиться. Она без раскаянья, больше того - с
радостью вспоминает прожитое со мною время; вступая в новый брак, хранит
память обо мне, как о самом дорогом ее сердцу в ее прежней жизни, и на-
деется, что я прощу ей это неожиданное решение. Вслед за этим деловым
сообщением следовали трогательные заклинания, чтобы я не очень сердился
на нее и не слишком страдал от этого внезапного разрыва; чтобы я не пы-
тался насильно удержать ее или сделать что-нибудь над собой. Все стреми-
тельнее и пламенней становились строки письма: она умоляла меня найти
утешение у более достойной женщины и сейчас же ей написать, потому что
она с трепетом думает о том, как я приму это известие. И в виде
постскриптума, карандашом, было еще приписано: "Не делай ничего безрас-
судного, пойми меня, прости меня".
Читая это письмо, я сначала опешил от неожиданности, а потом, когда я
его перелистал и начал читать вторично, то ощутил стыд, который быстро
превратился в тайный страх, как только я понял, почему мне стыдно. Ибо
ни одно из тех сильных и вполне понятных чувств, которые, естественно,
предвидела моя любовница, даже в слабой мере не шевельнулось во мне. Ее
сообщение не причинило мне боли, не вызвало во мне гнева, и уж во всяком
случае ни на мгновенье не пришло мне на ум какое-либо насилие над нею
или над собою; и этот мой душевный холод был уж слишком странен, чтобы
не испугать меня самого. Ведь от меня уходила женщина, несколько лет
бывшая спутницей моей жизни, женщина, чье теплое, гибкое тело прижима-
лось к моему, чье дыхание в долгие ночи сливалось с моим, - и ничто во
мне не шевельнулось, я не возмутился, не пытался завоевать ее снова; ни-
чего не произошло в моей душе из того, чего чистосердечно ожидала от ме-
ня эта женщина, как от любого живого человека. В эту минуту я впервые
по-настоящему понял, как далеко во мне подвинулся процесс окостенения: я
скользил по жизни, словно по быстро текущей зеркальной воде, нигде не
задерживаясь, не пуская корней, и очень хорошо знал, что в этом холоде
есть что-то от мертвеца, от трупа - пусть еще без гнилостного запаха
тления, но это душевное окоченение, эта жуткая, ледяная бесчувственность
уже словно предваряли подлинную зримую смерть.
С тех пор я начал внимательно наблюдать себя и это странное притупле-
ние чувств во мне - так больной следит за своей болезнью. Вскоре после
этого умер мой друг, и когда я шел за его гробом, то напряженно прислу-
шивался к самому себе: не пробудится ли во мне скорбь, не причинит ли
мне боль грустная мысль о том, что я навеки утратил близкого мне с детс-
ких лет человека? Но ничто не шевельнулось во мне, я сам себе казался
каким-то стеклянным колпаком, сквозь который все просвечивает, никогда
не проникая внутрь, и как я ни силился на похоронах друга, да и при мно-
гих подобных обстоятельствах, что-нибудь почувствовать или хоть доводами
рассудка возбудить в себе чувство, я не слышал отклика в своей душе.
Друзья покидали меня, женщины приходили и уходили - я ощущал это почти
так же, как человек, сидящий в комнате, ощущает дождь, который барабанит
в окно. Между мной и окружающим миром была какая-то стеклянная преграда,
а разбить ее усилием воли у меня не хватало мужества.
Я вполне отдавал себе отчет в своем состоянии, однако это открытие не
вызвало во мне подлинной тревоги, ибо, как я уже говорил, я равнодушно
относился даже к тому, что касалось меня самого. Я уже потерял способ-
ность испытывать огорчения. Я довольствовался тем, что этот духовный
изъян так же не заметен для посторонних, как неполноценность мужчины,
которая обнаруживается только в интимные мгновения; и часто, на людях, я