го, что должен нести свое бремя молча... Я больше не могу сидеть в каю-
те, в этом... в этом гробу... я больше не могу... и людей я тоже не пе-
реношу, потому что они целый день смеются... Я не могу этого выносить
теперь... я слышу это даже в каюте и затыкаю уши... правда, никто ведь
не знает, что... они ничего не знают, а потом, какое дело до этого чу-
жим...
Он снова запнулся и вдруг неожиданно и поспешно сказал: - Но я не хо-
чу стеснять вас... простите мою болтливость.
Он поклонился и хотел уйти. Но я стал настойчиво удерживать его. - Вы
нисколько не стесняете меня. Я тоже рад побеседовать здесь, в тиши... Не
хотите ли?
Я протянул ему портсигар, и он взял папиросу. Я зажег спичку. Снова в
колеблющемся свете появилось его лицо, оторвавшееся от черного фона; на
этот раз оно было прямо обращено ко мне. Глаза из-за очков впились в мое
лицо жадно и с какой-то безумной силой. Мне стало жутко. Я чувствовал,
что этот человек хочет говорить, что он должен говорить. И я знал, что
мне нужно молчать, чтобы облегчить ему это.
Мы снова сели. В его углу стояло второе кресло, которое он и предло-
жил мне. Мы курили, и по тому, как беспокойно прыгало в темноте световое
колечко от его папиросы, я видел, что его рука дрожит. Но я молчал, мол-
чал и он. Потом вдруг его голос тихо спросил:
- Вы очень устали?
- Нет, нисколько.
Голос во мраке снова на минуту замер.
- Мне хотелось бы спросить вас кое о чем... то есть я хотел бы вам
кое-что рассказать. Я знаю, я прекрасно знаю, как нелепо обращаться к
первому встречному, однако... я... я нахожусь в тяжелом психическом сос-
тоянии... Я дошел до предела, когда мне во что бы то ни стало нужно с
кем-нибудь поговорить... не то я погибну... Вы поймете меня" когда я...
да, когда я вам расскажу... Я, знаю, что вы не можете помочь мне... но я
прямо болен от этого молчания... а больной всегда смешон в глазах дру-
гих...
Я прервал его и просил не терзаться напрасно. Пусть он, не стесняясь,
расскажет мне все... Конечно, я не могу ему ничего обещать, но на всяком
человеке лежит долг предложить свою помощь. Когда мы видим ближнего в
беде, то, естественно, наш долг помочь ему.
- Долг... предложить свою помощь... долг сделать попытку... Так и вы,
значит, думаете, что на нас лежит долг... долг предложить свою помощь?
Трижды повторил он эти слова. Мне стало страшно от этого тупого,
упорного повторения. Не сумасшедший
ли этот человек? Не пьян ли он?
Но, совершенно точно угадав мою мысль, как будто я произнес ее вслух,
он вдруг сказал совсем другим голосом:
- Вы, может быть, принимаете меня за безумного или за пьяного? Нет,
этого нет, пока еще нет. Только сказанное вами странно поразило меня...
поразило потому, что это как раз то, что меня сейчас мучит - лежит ли на
нас долг... долг...
Он снова начал запинаться. Потом умолк и немного погодя опять загово-
рил:
- Дело в том, что я врач. В нашей практике часто бывают такие случаи,
такие роковые... Ну, скажем, неясные случаи, когда не знаешь, лежит ли
на тебе долг... долг ведь не один - есть долг перед ближним, есть еще
долг перед самим собой, и перед государством, и перед наукой... Нужно
помогать, конечно, для этого мы и существуем... но такие правила хороши
только в теории... До каких пределов нужно помогать?.. Вот вы чужой че-
ловек, и я для вас чужой, и я прошу вас молчать о том, что вы меня виде-
ли... Хорошо, вы молчите, исполняете этот долг... Я прошу вас поговорить
со мной, потому что я прямо подыхаю от своего молчания... Вы готовы выс-
лушать меня. Хорошо... Но это ведь легко... А что, если бы я попросил
вас взять меня в охапку и бросить за борт?.. Тут уж кончается любез-
ность, готовность помочь. Где-то она должна кончаться... там, где дело
касается нашей жизни, нашей личной ответственности... где-то это должно
кончаться... где-то должен прекращаться этот долг... или, может быть,
как раз у врача он не должен кончаться? Неужели врач должен быть та-
ким-то спасителем, каким-то всесветным помощником только потому, что у
него есть диплом с латинскими словами; неужели он действительно должен
исковеркать свою жизнь и подлить себе воды в кровь, когда какая-ни-
будь... когда какой-нибудь пациент является и требует от него благо-
родства, готовности помочь, добронравия? Да, где-нибудь кончается
долг... там, где предел нашим силам, именно там...
Он снова приостановился и затем продолжал:
- Простите, я говорю с таким возбуждением, но я не пьян... пока еще
не пьян... впрочем, не скрою от вас, что и это со мной теперь часто бы-
вает в этом дьявольском одиночестве... Подумайте - я семь лет прожил
почти исключительно среди туземцев и животных... тут можно отучиться от
связной речи. А как начнешь говорить, так сразу и хлынет через край...
Но подождите... да, я уже вспомнил... я хотел вас спросить, хотел расс-
казать вам один случай... лежит ли на нас долг помочь... с ангельской
чистотой, бескорыстно помочь... Впрочем, я боюсь, что это будет слишком
длинная история. Вы в самом деле не устали?
- Да нет же, нисколько.
- Я... я очень признателен вам... Не угодно ли?
Он пошарил где-то за собой в темноте. Звякнули одна о другую две,
три, а то и больше бутылок, которые он, видимо, поставил возле себя. Он
предложил мне виски; я только пригубил свой стакан, но он разом опроки-
нул свой. На миг между нами воцарилось молчание. Громко ударил колокол:
половина первого.
- Итак... я хочу рассказать вам один случай. Предположите, что врач в
одном... маленьком городке... или, вернее, в деревне... врач, который...
врач, который...
Он снова запнулся. Потом вдруг, вместе с креслом, рванулся ко мне.
- Так ничего не выйдет. Я должен рассказать вам все напрямик, с само-
го начала, а то вы не поймете... Это нельзя изложить в виде примера, в
виде отвлеченного случая... я должен рассказать вам свою историю. Тут не
должно быть ни стыда, ни игры в прятки... передо мной ведь тоже люди
раздеваются донага и показывают мне свои язвы... Если хочешь, чтобы тебе
помогли, то нечего вилять и утаивать... Итак, я не стану рассказывать
про случай с неким воображаемым врачом... я раздеваюсь перед вами догола
и говорю: "я"... Стыдиться я разучился в этом собачьем одиночестве, в
этой проклятой стране, которая выедает душу и высасывает мозг из костей.
Вероятно, я сделал какое-то движение, так как он вдруг остановился.
- Ах, вы протестуете... понимаю. Вы в восторге от тропиков, от храмов
и пальм, от всей романтики двухмесячной поездки. Да, тропики полны оча-
рования, если видеть их только из вагона железной дороги, из автомобиля,
из колясочки рикши: я сам это испытал, когда семь лет назад впервые при-
ехал сюда. О чем я только не мечтал - я хотел овладеть языками и читать
священные книги в подлинниках, хотел изучать местные болезни, работать
для науки, изучать психику туземцев, как говорят на европейском жаргоне,
- стать миссионером человечности и цивилизации. Всем, кто сюда приезжа-
ет, грезится тот же сон. Но за невидимыми стеклами этой оранжереи чело-
век теряет силы, лихорадка - от нее ведь не уйти, сколько ни глотать хи-
нина - подтачивает нервы, становишься вялым и ленивым, рыхлым, как меду-
за. Европеец невольно теряет свой моральный облик, когда попадает из
больших городов в этакую проклятую болотистую дыру. Рано или поздно
пристукнет всякого: одни пьянствуют, другие курят опиум, третьи звереют
и свирепствуют - так или иначе, но дуреют все. Тоскуешь по Европе, меч-
таешь о том, чтобы когда-нибудь опять пройти по городской улице, поси-
деть в светлой комнате каменного дома, среди белых людей; год за годом
мечтаешь об этом, а наступит срок, когда можно бы получить отпуск, - уже
лень двинуться с места. Знаешь, что всеми забыт, что ты чужой, как морс-
кая ракушка, на которую всякий наступает ногой. И остаешься, завязнув в
своем болоте, и погибаешь в этих жарких, влажных лесах. Будь проклят тот
день, когда я продал себя в эту вонючую дыру...
Впрочем, сделал я это не так уж добровольно. Я учился в Германии,
стал врачом, даже хорошим врачом, и работал при лейпцигской клинике. В
медицинских журналах того времени много писали о новом впрыскивании, ко-
торое я первый ввел в практику. Тут я влюбился в одну женщину, с которой
познакомился в больнице; она довела своего любовника до исступления, и
он выстрелил в нее из револьвера; вскоре и я безумствовал не хуже его.
Она обращалась со мной высокомерно и холодно, это и сводило меня с ума -
властные и дерзкие женщины всегда умели прибрать меня к рукам, а эта так
скрутила меня, что я совсем потерял голову. Я делал все, что она хотела,
я... да что там, отчего мне не сказать всего, ведь прошло уже семь
лет... я растратил из-за нее больничные деньги, и когда это выплыло на-
ружу, разыгрался скандал. Правда, мой дядя внес недостающую сумму, но
моя карьера погибла. В это время я узнал, что голландское правительство
вербует врачей для колоний и предлагает подъемные. Я сразу подумал, что
это, верно, не сахар, если предлагают деньги вперед! Я знал, что мо-
гильные кресты на этих рассадниках малярии растут втрое быстрее, чем у
нас; но когда человек молод, ему всегда кажется, что болезнь и смерть
грозят кому угодно, но только не ему. Ну, что же, выбора у меня не было,
я поехал в Роттердам, подписал контракт на десять лет и получил внуши-
тельную пачку банкнот. Половину я отослал домой, дяде, а другую выудила
у меня в портовом квартале одна особа, которая сумела обобрать меня до-
чиста только потому, что была удивительно похожа на ту проклятую кошку.
Без денег, без часов, без иллюзий покидал я Европу и не испытывал особой
грусти, когда наш пароход выбирался из гавани. А потом я сидел на палу-
бе, как сидите вы, как сидят все, и видел Южный Крест и пальмы. Сердце
таяло у меня в груди.
Ах, леса, одиночество, тишина! мечтал я. Ну, одиночества-то я получил
довольно. Меня назначили не в Батавию или Сурабайю, в город, где есть
люди, и клубы, и гольф, и книги, и газеты, - а впрочем, название не иг-
рает никакой роли - на один из глухих постов в восьми часах езды от бли-
жайшего города. Два-три скучных, иссохших чиновника, несколько полуевро-
пейцев из туземных жителей - это было все мое общество, а кроме него
вширь и вдаль только лес, плантации, заросли и болота.
Вначале еще было сносно. Я много занимался научными наблюдениями. Од-
нажды, когда опрокинулась машина, в которой вице-президент совершал инс-
пекционную поездку, и он сломал себе ногу, я один, без всяких помощни-
ков, сделал ему операцию - об этом много тогда говорили. Я собирал яды и
оружие туземцев, занимался множеством мелочей, лишь бы не опуститься. Но
все это оказалось возможным только до тех пор, пока во мне жила приве-
зенная из Европы сила; потом я завял. Европейцы наскучили мне, я прервал
общение с ними, пил, и отдавался думам. Мне оставалось ведь всего три
года, потом я мог выйти на пенсию, вернуться в Европу, сызнова начать
жить. Собственно говоря, я уже ровно ничего не делал и только ждал, ле-
жал в своей берлоге и ждал. И так я торчал бы там и по сей день, если бы
не она... если бы не случилось все это...
Голос во мраке умолк. И трубка больше не тлела. Стало так тихо, что я
опять услышал плеск воды, пенившейся под носом парохода, и отдаленный
глухой стук машины. Мне хотелось курить, но я боялся зажечь спичку, бо-
ялся резкой вспышки огня и отсвета на его лице. Он все молчал. Я не
знал, кончил ли он, дремлет ли, или спит, таким мертвым казалось мне его
молчание.
Вдруг прозвучал отрывистый, сильный удар колокола: час. Он встрепе-
нулся, и я снова услышал звон стакана. Очевидно, его рука ощупью искала
виски. Стало слышно, как он глотает, затем вдруг его голос раздался сно-
ва, но на этот раз он заговорил более напряженно и страстно.