-- Потом ? После чего?
-- Он, представьте, с закрытыми глазами поперек Ленинского
проспекта пошел...
-- И что?
Доктор замер, а профессор прямо поглядел ему в глаза и
выдохнул:
-- Погиб.
-- Но может быть, он был предрасположен? Знаете ли, бывают
такие впечатлительные натуры.
-- Бывают, и нередко, ведь их было на самом деле двое
таких у меня...
-- Как? А что, второй тоже?
-- Нет, пока нет...
-- Я, кажется, знаю, о ком идет речь...
Они не говоря ни слова с пониманием посмотрели друг на
друга.
-- Что же делать? -- доктор задал вечный вопрос.
-- А я уже сделал, -- профессор хитро улыбнулся, --
Конечно, все зависит от него самого, но кое-что я предпринял,
нет не спрашивайте, то есть не поверите, если скажу, да вот и
скажу, я в книгу написал.
-- То есть вы оговорились? -- доктор опять насторожился,
когда услышал про книгу.
-- Нет, именно не книгу, хотя я книгу тоже написал и не
одну, а на этот раз написал точно в книгу. Представляете
профессора московского университета, воровато пробирающегося в
ночи к одной из монументальных чугунных скульптур, вы наверное
знаете, у высотного здания, в таком очень социалистическом духе
исполнены.
Доктор живо представил чугунных студентов, расставленных
вокруг университета с высочайшего благословения Иосифа
Виссарионовича.
-- Кстати, понимаете, какая хитрая штука, ведь он и нас
спасти бы мог...
-- Нас-то зачем? -- удивился доктор.
Теперь он заметил как по зеленеющему газону спешит
сестричка. Девушка в стерильно-белых одеждах еще издалека
крикнула ему:
-- Доктор, с Михаил Антоновичем, кажется инфаркт, --
протянула свиток, почему-то пергаментный, с красной изрезанной
линией, -- Вот кардиограмма.
Он внимательно посмотрел на зазубрины, черканул вокруг
некоторых большой прописное "О" и уверенно скомандовал:
-- Готовьте к операции, -- и, обратившись к профессору,
развел руками. -- Извините, работа.
-- Понимаю, -- как-то странно улыбнулся Владимир
Михайлович, точно как при упоминании Бойля-Мариота.
-- Не скажу, что вы меня успокоили, но все равно спасибо.
-- Не стоит, -- коротко отрезал профессор и пошел дальше
по аллее, которая теперь казалось бесконечной.
Доктор посмотрел в московское небо цвета берлинской лазури
и подумал, а хорошо бы махнуть с сестричкой на Оку, там он знал
отличные места, с золотистыми песчаными отмелями, с рыбалкой, с
отдельными домиками санатория "Заречный". В операционной все
уже было готово. Больной был накрыт по грудь белой простыней.
Зачем они белое-то постелили, подумал доктор и как можно
уверенней посмотрел в глаза пациенту. Тот был бледен.
Беспокойно следил за всяким движением хирурга.
-- Ну что, братец, сердечко пошаливает? -- он похлопал
Михаила Антоновича по плечу и оптимистически улыбнулся.
Доктор действовал смело и решительно, то есть
автоматически, сам же все продолжал обдумывать диалог у
скамейки. Наверняка физик пошутил.
-- Ну-ка сейчас поглядим, что у нас с законом
Бойля-Мариотта.
Он одним движением резанул больного и вскрикнул от боли.
-- Черт, что же они без наркоза режут? -- Подумал Михаил
Антонович. А впрочем, некогда, ситуация критическая. В глазах
пошли разноцветные круги, из которых постепенно возникли кадры
Бондарчука "Война и Мир", но не батальная сцена, а именно
взгляд из телеги смертельно ранеными глазами Андрея
Волконского. Доктор не любил Толстого, и ему было обидно
смотреть эту картину именно сейчас. Впрочем, небо стало как-то
тяжело крениться, и появился кусок Бородинского поля. Оно было
видно сквозь тонкие сухие стебли овса, подложенного для
мягкости в телегу. Полки наступали, конница обходила флангом,
на пригорке в белых обтягивающих толстенные икры панталонах
сидел император. Но все это было скорее в его голове, а на
самом деле сражение уже покрывалось дымкой, будто его телега
была аэропланом. Вскоре в сиреневом тумане покрытый показался
город. Отсюда он напоминал Москву.
-- Пристегните ремни, -- послышался голос с неба. -- Через
несколько минут наша телега совершит посадку в городе Париже.
-- Но как же Париж? -- удивился доктор, -- Там Эйфелева, а
здесь Останкинская! В небе кто-то засмеялся и пояснил:
-- Ах, Михаил Антонович, право, как же так, всю жизнь
мечтали, а когда мечта замаячила, не признали. Да ведь это и
есть, доктор, наш Будущий Париж!
-- Но отчего он так пульсирует.
Доктор видел, как вся панорама стала подергиваться, будто
их телега попала в турбулентный слой.
-- Так ведь Париж этот в вашем сердце, Михаил Антонович.
-- Отлично, -- быстро вспомнил доктор и уверенно щелкнул
ремнем, -- Я знал что, так и будет.
32
Куда идти? Без разницы, все и так при нем. Слепые
московские окна и их негасимая квадратная чернота. Сейчас
Москва ему представлялась геометрической проекцией прошлого на
плоскость настоящего, подвешенную в неведомой пустоте
перпендикулярно линии времени. Неоспоримым доказательством
этого были названия московских улиц. Его всегда забавляли
московские улицы. Где еще, в каком мире или в каких временах
могли бы пересечься Ломоносов с Ганди или Ленин с Лобачевским?
Уж конечно, не в Нью-Йорке, и даже не в Париже, хотя, хотя,
вот, например, во Флоренции есть улица Гагарина, и пересекает
ее какая-нибудь виа Гарибальди. Но здесь столпотворение
характеров и лиц похлеще. Интересно, понимает ли еще
кто-нибудь, сколько красивых мыслей возникает на московских
перекрестках?
Куда не пойди, везде есть над чем задуматься. Да он и в
самом деле уже не стоял, а шел, и как-то даже слишком быстро.
Во всяком случае, пес не плелся, а бежал трусцой за хозяином.
Впрочем, что значит быстро? Сколько лет можно пройти за пять
минут? Да и зачем считать, если времени нет. Да и не помнит он
ничего, забыл, стер, убил, нет, впрочем, если он и забыл, то
ноги-то помнят! Вот удивительно, что в сию минуту он посмотрел
на себя со стороны, и увидел две бодро шагающие конечности. Где
у них располагается память? Слышишь, Умка, ноги сами шлепают,
не признавая головного мозга. Пес почему-то заскулил, как-то
очень тревожно. Уже далеко позади осталась Манежная площадь,
как и все остальное, сильно опустевшая. Даже из ночных работниц
было раз два и обчелся. Все-таки не зря всеобщее образование
народа происходило.
Старая площадь тоже была позади, а с ней Маросейка, и
все-все Бульварное кольцо, как странно, когда все позади, а что
же тогда впереди? Что может быть там, ТАМ, впереди, если ВСЕ
позади? Пустота. Он присмотрелся, задумался, остановился, то
есть не задумался, а наоборот, перестал думать, впрочем, черт с
ним, все слова, от которых только суета и несварение мозгов. Он
оглянулся. Вокруг теперь было совсем не то, что раньше. Оно
было огромным, нежным, сладким, и одновременно тревожным и даже
страшным. Он попытался припомнить нечто подобное, найти
какую-то остроумную метафору, как обычно это и делал, стараясь
расчленить на более простые и понятные части, но оно не хотело
ни на что и ни с кем делиться. Оно желало быть только самим
собой, и в то же время поглощало все остальное, включая и пса,
и особенно его хозяина. Нет, нет, кажется, и в нем есть
прорехи, сейчас мелькнуло что-то и в нем свое... Вадим похлопал
по карманам, будто что-то искал. Да нет, стихи не могли быть в
карманах. Они могли быть только в голове, в памяти, а там все
позади. Оно, кажется, насторожилось и слегка отодвинулось,
освободив небольшой проем или, лучше сказать, промежуток, куда
сразу устремилась его фантазия.
Наверное, так же в неизлечимых палатах на минуту отступает
раковая опухоль, когда кто-нибудь расскажет анекдот. Дурацкая и
мерзкая аналогия. Я вовсе не болен, во всяком случае не
безнадежно, вот он мой проемчик, вот щель, вот промежуток,
подпол, стена , уступ, холодный серый камень, как много в этом
звуке для сердца, в сердце пламень едва горел подобно детским
ищущим в ночи ребро седьмое цифра семь трамвайным счастьем
движется к мостам Санкт-Петербурга кренясь, ломая вертикаль и
освещая черный медленный буксир, кричащий о душе, что помнит
смену караула у главного поста, где ночь и день передают
судьбу, как палочку, атлеты... жизнь, жизнь прошла, остановите,
стойте, раз сомкните разъединенные черты, пусть будет все ОНО,
без швов и узелков, я с ним хочу лицом к лицу без страха и
расчета, как есть стоять в ночи, сомкнись же надо мной, высокая
река, я рыба для тебя, ты мне -- рука, запястье и плечо, ах,
плечико какое и ключица, но плечико прекрасней, ведь оно --
ОНО, тоскует по устам, тепла ли в них еще моя граница, моя
поверхность, под которой бьется кровь всех раненых в сердца...
Нет, не то, стихи не то, рифма убивает жизнь, хотя в ней
так много пустоты... В ком? В чем? Неважно, важно не
поддаваться, но как же хочется рабства, приди, приди, заполни
все не занятое пустотой, без тебя она не слишком пуста. Так
исчезают звезды, когда является солнце, что я несу, подумал
Вадим, пусть просто встанет рядом, и я скажу, моя девочка,
посмотри вокруг -- здесь только мы, я и этот ободранный пес, и
эта Москва, все притихло и ждет твоего слова, впрочем, ветер,
но ветер принесет что-нибудь, другое, забытое, и желанное, как
первый снег.
Проем исчез, сошел на нет, и Вадим слился с серой холодной
поверхностью. Он чувствовал себя теперь не властелином мира, ни
гуру, а просто архитектурным излишеством на китайской стене
советского реализма. Конечно, здесь минутная слабость,
уговаривал он себя, но как сладко длится эта прелестная
минутка, он так и назвал ее про себя прелестной минуткой, в
безлунном мраке московской ночи, в тени теней, в нижнем правом
углу черного проема парадной двери. Прыгая с обрыва, не забудь
захватить кого-нибудь с собой, -- хотелось написать на стене
рядышком с мемориальной доской. Послышались шаги. Цок. Цок.
Цок. Темно. Неясная фигура на коне замаячила на спуске,
приостановилась, наверное, заметила. Щелкнул затвор, как
маленький карабинчик, на дамской сумочке. Двинулась к нему.
Характер известный, с пути не свернет.
-- Ты? -- донеслось до него.
Почему, злился на себя Вадим, именно в ее присутствии
становлюсь безвольным мальчишкой? С этим надо кончать.
-- Я, моя ласточка. -- Бодренько, сказал он и самому стало
противно.
В чем ему теперь сомневаться, когда все свершилось, и он
сам руководит всем. Катерина рассмеялась.
-- Я ждал тебя, а ты все не приходила, отчего? Неужели
тебе еще нужны какие-то доказательства моей любви? Посмотри, --
он показал на серый бордюр, -- Видишь здесь нарисована ласточка
и стоит моя подпись.
На шершавой поверхности виднелся только перевернутый
птичий хвост, напоминавший логотип московского метрополитена.
Рядом стояли инициалы В.Н.
-- Ты все исполнил, чего же еще не достает?
Вадим усмехнулся. Наверное, даже приторно, и от этого стал
ерничать и лебезить.
-- Поговори со мной.
-- Как, и все? Неужто одним разговором удовлетворишься?
-- Им, им одним, моя девочка, несравненная, на что же еще
мне, негодяю, рассчитывать? Ведь я тогда от самой дачи шел,
видел, как ты падала в грязь, поднималась, хваталась
испачканными руками за свои прекрасные волосы, вот, кстати, и
заколочка твоя, смотри, -- он разжал ладонь, -- видишь,
запотела, а вообще, как новая. Блеснул платиновый полумесяц в
брильянтовых искорках.