они с тобой натворили, эти Каутские, Бронштены и Кропоткины, да
на тебе живого места нет. Врете господа, умом Россию не взять,
да и аршином, где он, ваш фаллический аршин? в палате мер и
весов в парижах? Слюнтяи интеллигенты, символисты х... , Он
сделал очередной шаг и почувствовал себя мастером
международного класса по спелеологии, -- Они оболгали тебя,
называли тебя продажной тварью, сочиняли о тебе похабные
анекдоты, особенно эти инженеры человеческих душ, знаешь,
Катерина, что литература подобна тому, чем мы с тобой сейчас
занимаемся, вопрос только в том -- каким образом трахнуть
читателя, здесь у каждого свой физиологический стиль и
темперамент, -- Вадим стал понемногу привыкать к изменившейся
обстановке, -- завязка, кульминация... катарсис, о катарсис, о,
этот сладкий, вечно зовущий катарсис, но сейчас не об этом,
сначала надо обольстить, то есть прельстить, что бы читатель
хотя бы слегка задрожал от предчувствия того самого
удовольствия, которого он и заслуживает. Вначале прикосновения
должны быть нежными, как бы невзначай, но вполне в определенных
местах, по этим легким едва заметным штрихам читатель
догадывается о будущем наслаждении, это может быть всего лишь
игра, поиск друг друга в складках вечности, -- Вадим поднажал,
и Катерина вскрикнула, закатывая глаза, -- но это всего лишь
намеки, они только обещание, ведь чтобы выбраться из этих
складок и воспарить в свободном полете сознания, в особом
взлете освобожденной мысли, нужны особые внезапные решения.
Представь себе, что на концерте в зале Чайковского, после
Lacrimosa Моцартовского реквиума, когда зал, затаив на два
такта дыхание, ожидает нового подъема, дирижер оборачивается и
громко посылает публику к такой-то матери, что на литературном
языке подобно заборному слову в девяностом сонете Шекспира. Но
вернемся к прозе жизни, -- новая, казавшаяся теперь бесконечной
итальянская кровать, глухо закачалась, подобно бывшему маятнику
Фуко в Исаакиевскос соборе.
-- Лучше романа ничего быть не может, стихи и рассказы,
видишь ли, хороши, но они слишком мимолетны, как случайные
связи, их нужно еще и еще, это болезнь юности, а настоящее
чувство рождается в крупных формах, -- он ощутил в руке что-то
мягкое и круглое, -- но и здесь злоупотреблять не стоит, меня
просто мутит от трилогий, представь себе, каково спать с
классиками -- это ж сплошное хождение по мукам, или, положим
Лев Николаевич -- Война и Мир, так что на самом деле, Война или
Мир? Или только Война, скажем Миров. Бесконечные длинноты, нет,
тут нужен другой подход: ни Войны, ни Мира, как в Бресте. И
никаких соавторов, соавторы -- это натуральная групповуха, что
за тусовки в интимном месте, нет, господа, это уж совсем никуда
не годиться, а с модернистами, бррр.
-- Да, это точно, -- подтвердила Катерина. Вадиму
показалось неуместным ее скороспелое согласие, но он уже был
сильнее обстоятельств.
-- Кстати о символистах, они похожи на советского
интеллигента, который трахает жену с фигой в кармане, точно не
зная чем занять руку, -- Он для ясности на время сделал фигу и
покрутил пред Катиными глазами, -- видишь, совсем не то,
поэтому и не бывает у символистов настоящего катарсиса.
-- А, вспомнила теперь.
-- Где застежка?
-- Нет, я вспомнила, почему на самом деле я от тебя ушла.
-- Почему? -- Вадим затаил дыхание, хотя это было совсем
не просто.
-- Ты меня никогда не устраивал, никогда...
-- В каком смысле, -- спросил он, теряя нить литературного
монолога.
-- Как мужчина, прости.
Вначале он сделался как Борис Николаевич Ельцин на
октябрьском пленуме столичного горкома партии. Но это даже
подействовало в нужную сторону. Какой-то период все катилось
как по сценарию -- автоматически. Потом его охватило
неукротимое бешенство. Он почти кричал, кажется, о Борхесе,
вспоминал Письмена Бога, с кем-то спорил, возражал
неоплатоникам, почти трагически по Платону, взывал к мировому
порядку, вот погодите, -- орал он в зеркальный потолок
екатерининской спальни, придет новый Аристотель, он вам устроит
сумрак законов... все вы критяне, пошлые мелкие лгунишки! Где
вы видели человека? В бочке? В общественном сортире или в
луноходе? Дудки, интеллигенты, слюнтяи, ну-ка подставьте свою
левую ягодицу, пороть, пороть, всех пороть до полного
изнеможения в Пустоте...
Потом запел:
-- Мы вышли все из Шинели,
мы дети страны дураков
Нам сам Мармеладов не страшен,
Под мышкой у нас Пустота.
Быстрее, быстрее, ооо... -- вскрикнул Вадим, -- Катарсис!
И испустил дух.
35
-- Так вот оно на самом деле как!? -- вскрикнул доктор,
выходя в здание аэровокзала через услужливо протянутый рукав к
его телеге.
Ему было даже немного неудобно, что он прибыл сюда на
таком допотопном транспорте. Слишком все вокруг напоминало
Шереметьево-2. Но не в советском варианте, с угрюмыми
пограничными рожами и воровато-суетящимися носильщиками, с
тяжелым казенным недоверием и пошлой нервной веселостью
отъезжающих, нет, совсем в другом, в каком-то изначальном
варианте, собственно для которого все это здание и
проектировалось архитектором. Фактически здесь были просто
воздушные ворота нормального большого города. Впрочем,
минимальный досмотр все-таки имел место. Когда он нырнул в
магнитную подкову, и раздался звонок, перед ним вырос
пограничник. Молодой человек в строгой униформе банковского
служащего, то есть в тройке с темным неброским галстуком,
доктор встречал таких в новых московских фирмах,
приятным спокойным голосом попросил вывернуть карманы.
-- Скальпель, -- удивился пограничник, когда доктор достал
из белого халата хирургический инструмент. -Зачем?
-- Знаете ли, я доктор. -- сильно смущаясь, пояснил Михаил
Антонович.
-- Вам это больше не понадобится, -- таможенник навсегда
отобрал скальпель и освободил проход.
Доктора поразил яркий искрящийся блик на стальной
поверхности падающего в мусорное ведро скальпеля. Казалось, там
на мгновение возник его больничный кабинет, с прозрачным
шкафом, с мерными стаканчиками и горкой воропаевских окурков.
Он чуть заколебался, даже оглянулся назад, в длинный коридор,
уходящий к телеге, потом посмотрел в чистые спокойные глаза
таможенника и уверенно шагнул вперед. Вот и все формальности, с
волнением повторял про себя доктор, сидя в вагоне и
рассматривая новый пейзаж. То есть опять же, за окном было
прежнее подмосковье, но совсем другое. Электричка неслась с
такой бешеной скоростью, что реальный сложный пейзаж,
состоявший из когда-то нарезанных в социалистическое время
соток с однообразными, как лица членов политбюро, домами,
превращался в сплошной зеленовато-голубой поток. Казалось,
впрочем, какое- "казалось", здесь все было точно как и должно
быть. Это был икрящийся огоньками, словно ночное море за бортом
океанского лайнера, бесконечный летящий мир, мир его мечты. И
не только его. Он оглянулся. Приятные умные лица, скромные, в
душу не лезут, вон те шестеро вообще отделились от мира
дружеским задушевным кольцом, слышалась гитара и низкий уютный
баритон. Играл профессор. Они узнали друг друга и обменялись
легкими приветственными взглядами.
-- Давайте к нам, присаживайтесь, -- позвал профессор,
Одна из женщин по доброму улыбнулась и, поправив собранные в
пучок волосы, как это делают школьные учительницы,
пододвинулась, освобождая место.
-- Спасибо, мне отсюда прекрасно слышно, очень плавно
движемся, -- вежливо отказался доктор.
Профессор, снимая естественное напряжение, пошутил:
-- Мы тут вообще-то наш с вами разговор обсуждаем, а я
заполняю паузы...
-- Нет, Володя, это мы заполняем музыкальные паузы.
-- И давно обсуждаете? -- как бы между прочим спросил
доктор, а сам немного обиделся, что его без него обсуждают.
-- Судя по всему, минут сорок, так что через полчасика
приедем. Вы обиделись зря, мы ведь только одну метафизику
обсуждали. -- Владимир Михайлович посмотрел как-то странно, как
там, уходя по аллее, и сказал:
-- А вообще хорошо ехать в поезде.
-- Смотря в каком, -- насторожился Доктор.
-- Да в обычном нормальном поезде, который уносит тебя из
юности в будущее, мы ведь из похода возвращаемся.
Доктор оглянулся и не увидел еще одного пассажира. Того,
напоминающего нижегородского купечика, который ни свет ни заря
соскочил, гонимый своим бизнесом, в столицу.
-- Скажите, -- заволновался доктор, ожидая очередного
подвоха судьбы,
-- А продавец книг не ходил?
-- Ходил, -- недоумевая переменой доктора, ответил
профессор.
-- И что, вы что купили что-нибудь?
-- Нет, -- улыбнулся профессор, -- Он так дарил, говорил
-- искусство должно принадлежать народу бесплатно.
-- Погодите, и вы прочли?
-- Да, вещь оказалась очень коротенькой. -И, подумав
секунду еще раз повторил,
-- Очень короткой.
-- И вы живы?
Владимир Михайлович удивленно посмотрел на доктора.
-- Ну, и слава Богу, -- вздохнул доктор.
Эх, он вспомнил события последних дней, погорячились мы,
товарищ полковник. Он прав, этот Новый Человек, рожденный
ползать -- свободно летать не может. Это ж как дважды два.
Хорошо, что я сжег свои пьесы. Правда от отчаяния, но теперь
даже рад. Мы все были пленниками прошлого, все эти архетипы,
они как гири тащили нас в безумный софистический водоворот. Но
каково же ему было преодолеть? У доктора даже закружилась
голова, когда он на секунду поставил себя на те моральные
высоты. Да, страшновато с непривычки, страшно, но гений, гений
превозможет страх.
Он теперь анализировал свой маршрут, свое пробуждение на
скамейке в больничном дворике и полет на телеге. Да, именно
так, через себя, только через себя, хирургически, через острую
режущую боль, человек может стать свободным. Без наркоза.
Он присмотрелся повнимательнее к пролетающему с безумной
скоростью потоку и вдруг стало ясно, что там, по ту сторону,
нет ничего из того, что было важным в прошлом. И дело было не в
отсутствии дурно пахнущих типографской краской костров, и
потренькивающих самокопателей. Если бы только это -- то была бы
примитивная утопия. Там, нет чего-то более существенного, более
важного, того, что бесконечно порождает эти костры, а заодно и
все остальные вечные вопросы. Поток был равнодушен. Но это было
не холодное равнодушие, как, например, равнодушие санитаров в
морге. Поток за окном звал, манил, притягивал. Так притягивает
своим совершенством красивая музыка.
Электричка стала притормаживать. Доктор это ощутил не
только по инерции -- кем-то забытый одноразовый стаканчик,
стоявший на откидном столике, поехал вперед, оставив коричневое
кольцо пролитого кофе. Но и по тому, как несущийся мимо поток
стал потихоньку меняться. В нем появились детали, вначале
неопределенные, в виде разноцветных взаимопроникающих пятен с
размытыми краями. Такие получаются, когда акварель наносят на
сырую бумагу. Доктор сейчас вспомнил даже название техники --
по сырому. Ну-ка посмотрим, что здесь на самом деле. Доктор
уперся лбом в прохладное стекло.
Из пятен сначала выросли далекие кучевые облачка, далекое
синее небо... казалось, еще мгновение, и возникнут ближние
контуры этого нового мира. Но тут, как всегда бывает при
подъезде к станции, появился аккуратный белый, как лист бумаги,