горожанам, эти беженцы летней войны не выражали особого удовольствия ни по
поводу места, в котором они очутились, ни по поводу жалких условий, в
которых им приходилось существовать. Они находили место для жилья там, где
могли, по преимуществу на городских улицах и между Длинными стенами. В
остальном же жизнь в переполненном городе продолжалась своим чередом и
торговля в гаванях шла по-прежнему бойко.
Теперь в городе не было, разумеется, сколько-нибудь значительной партии
мира. Зато имелись две партии войны: партия Перикла, предпочитавшая
ограниченную войну, и партия его противников, желавшая войны тотальной.
Спарта оставалась несокрушимой на суше, Афины -- неодолимыми на море,
так что свара могла продолжаться до тех пор, пока та и другое не встретятся.
Однако Перикл верил, что война будет недолгой: Спарте хватит одного
только года, чтобы понять, что победа недостижима, и согласиться на мир без
уступок, которых она прежде требовала.
Стратегия Перикла была безупречна.
Эта стратегия провалилась.
Осенью того же года, после окончания первого "сезона" войны,
пелопоннесцы ушли домой, на запад, их беотийские союзники вернулись в свои
города на севере, Еврипид поставил свою "Медею", а Перикл произнес
изысканную погребальную речь, написанную для него Фукидидом примерно через
тридцать лет после того, как он ее произнес.
Останки павших погребли в государственной гробнице, располагавшейся в
красивейшем предместье города. Когда наступил его черед говорить, Перикл
вышел на высоко поднятый помост для того, чтобы слова его были слышны как
можно дальше в толпе.
Его речь была данью величию Афин. Сказанное им о погибших говорилось и
раньше на подобных же церемониях. Сказанное о городе невозможно было сказать
ни о каком другом.
Афины -- школа всей Эллады, сказал Перикл, пример для всей Греции,
город, государственное устройство которого не подражает чужеземным
установлениям, но являет пример для других.
И вправду это был город, куда стекались все греки, которым было что
сказать или показать, дабы явить свои способности и получить им заслуженную
оценку.
-- И так как у нас городом управляет не горсть людей, а большинство
народа, -- сказал Перикл, -- то наш государственный строй называется
демократией.
Он не стал извиняться ни за развязывание войны, ни за создание империи.
Предки афинян своей доблестью сохранили свободу страны до нашего
времени. А их отцы умножили полученное ими наследство, создав империю,
которой Афины теперь владеют, и оставив ее ныне живущему поколению афинян.
На улицах и в лавках города можно услышать все языки мира.
-- Когда труды наши кончаются, -- сказал он, -- мы предаемся
разнообразным развлечениям для отдохновения наших душ, и наслаждение,
которое мы находим в них, помогает рассеять заботы повседневной жизни. И со
всего света в наши порты стекается все необходимое, и мы пользуемся
иноземными благами не менее свободно, чем произведениями нашей страны.
Он сомневается, сказал Перикл, что в мире есть иное место, где можно
найти человека, наделенного способностями столь же разнообразными, каковы
они у афинян. Только Афины, если вдуматься, превосходят величием собственную
славу, и будущие века станут дивиться им, как дивятся нынешние.
-- Чтобы прославить нас, не нужно Гомера.
Все моря и земли открыла перед ними их отвага и повсюду воздвигла
вечные памятники их бедствий и побед.
Склонность к прекрасному они развивают без расточительности, а любовь к
наукам -- не в ущерб силе духа.
Признание в бедности у них, сказал он, не является позором, но больший
позор они видят в том, что человек не стремится избавиться от нее трудом.
-- Только мы одни признаем человека, не занимающегося общественной
деятельностью, не благонамеренным гражданином, а бесполезным обывателем.
Здесь не существует государственной тайны.
-- Мы всем разрешаем посещать наш город и никогда не препятствуем
знакомиться и осматривать его из страха, что противник может извлечь из
этого пользу.
Афинянам не приходится обращаться к вождям враждебных государств, чтобы
узнать, снова ли собственные вожди им наврали или сказали в конце концов
правду.
В частной же жизни они свободны и терпимы.
-- Не только в общественной жизни мы остаемся свободными, но также
свободны мы и от подозрительности друг к другу в делах повседневной жизни.
Мы не питаем неприязни к соседу, если он поступает отлично от нас, и не
выказываем ему хотя и безвредной, но тягостно воспринимаемой досады. При
этом мы повинуемся властям и законам, законам писаным, а также тем, что хоть
и не писаны, но нарушение коих все почитают постыдным.
Он мог бы, сказал Перикл, подвигнуть их словами на то, чтобы они и
впредь противостояли вражеской осаде -- будущей весной и летом, когда битва
вокруг Афин возобновится.
-- Но я предпочел бы, чтобы вашим взорам повседневно представала мощь и
краса Афин, и тогда вы станете ее восторженными почитателями. И, радуясь
величию нашего города, думайте о том, что все это создали доблестные люди,
которые знали, что такое долг, и вдохновлялись в час испытаний высоким
чувством чести; которые, даже при неудаче, все же не могли допустить, чтобы
город из-за этого лишился их доблести, и добровольно принесли ему в жертву
прекраснейший из даров, какой только могли предложить.
Он призвал уцелевших принять этих людей за образец и, "считая за
счастье свободу, а за свободу -- мужество, смотреть в лицо военным
опасностям".
Щедрость Афин в отношении ее союзников он преувеличил, как и вечную
память, уготованную тем, которых хоронили в тот день.
В остальном же сказанное им было, до известной степени, правдой.
17
На второй год войны теснота в городе была несколько разрежена моровой
язвой. Погибла примерно треть населения.
Фукидид тоже пострадал от этой болезни, но выжил, чтобы рассказать нам
о ней.
Впервые болезнь началась в Эфиопии и распространилась на Египет. В
Афины она проникла через Пирей, жители которого поначалу думали, что это
приспешники Спарты отравляют их цистерны. Затем болезнь пришла в верхний
город, и тогда стало умирать гораздо больше людей. Ведь население города
удваивалось всякий раз, как в него сбегались сельские жители.
У людей, до той поры совершенно здоровых, вдруг появлялся сильный жар в
голове, а затем покраснение и воспаление глаз и внутренней части рта. Глотка
и язык становились кроваво-красными. Дыхание -- прерывистым и зловонным.
Вскоре больной начинал чихать и хрипеть, и через недолгое время болезнь
переходила в грудь, вызывая сильный кашель. Когда же она проникала в брюшную
полость, то начиналась рвота с выделением желчи всех разновидностей,
известных врачам. Тело больного было не слишком горячим на ощупь. Внутри же
жар был настолько велик, что больные не могли вынести веса даже тончайших
кисейных покрывал и им оставалось только лежать нагими, а приятнее всего
было погрузиться в холодную воду. Их мучила неутолимая жажда. Большинство
умирало на седьмой или девятый день. У тех же, кто смог выжить, болезнь
поражала крайние части тела: половые органы, пальцы на руках и ногах, иные
даже слепли. Были и такие, кто, выздоровев, совершенно терял память и не
узнавал ни самих себя, ни своих друзей.
Все это очень похоже на тиф.
Хотя много покойников оставалось непогребенными, птицы и четвероногие
животные, питающиеся трупами, к ним не прикасались, а прикоснувшись, умирали
тоже.
Больше всего погибло врачей, поскольку они чаще других соприкасались с
больными. Средств от болезни так никаких и не нашли, ибо то, что одним
приносило пользу, другим вредило.
И от иных доступных человеку ухищрений проку было мало.
Обращения к оракулам и моления в храмах оказались напрасными, и в конце
концов недуг взял над людьми такую власть, что они и думать забыли о
подобных средствах.
Но самым страшным во всем этом бедствии был упадок духа: как только
человек понимал, что заразился, он сразу впадал в уныние и уже более не
сопротивлялся болезни.
Ужасно и то, что люди заражались, ухаживая друг за другом, и умирали
как овцы.
Это и стало главной причиной большего числа смертей, ибо, когда люди из
боязни заразы избегали посещать больных, те умирали из-за отсутствия ухода,
а если кто навещал больных, то погибал сам.
Больше всего проявляли участие к больным и умирающим люди, сами уже
перенесшие болезнь, так как им было известно ее течение и они считали себя в
безопасности от вторичного заражения. И выздоровевших не только превозносили
как счастливцев, но и сами они тешили себя безрассудной фантазией, что
теперь никакая другая болезнь не будет для них смертельной.
Бедствие отягощалось еще наплывом в город беженцев из всей страны,
поскольку жилищ для них не хватало. Живя в храмах, в башнях стен, под
открытым небом или в душных по жаркому времени лачугах, они умирали при
полном беспорядке.
Умирающие лежали друг на друге; полумертвые, они перекатывались по
улицам или сбивались, мучимые жаждой, к колодцам.
Недуг казался столь неодолимым, что люди, не зная, что станется с ними
завтра, теряли уважение к любым законам, божеским и человеческим.
Все прежние погребальные обычаи теперь совершенно не соблюдались,
каждый хоронил своего покойника как мог. Одни складывали мертвецов на чужие
погребальные костры и сами их поджигали, другие наваливали принесенные с
собой тела поверх уже горевших костров, а сами уходили.
И в иных отношениях моровое поветрие привело к беззакониям, до той поры
невиданным. Поступки, которые раньше совершались лишь тайком, теперь
творились с бесстыдной откровенностью. Люди старались побыстрее потратить
деньги на те чувственные наслаждения, какие первыми подворачивались под
руку, полагая, что жизнь и богатство одинаково преходящи.
И никто уже не тяготел к тому, что почиталось за честь, поскольку не
знал, не умрет ли, прежде чем сумеет достичь ее.
Какой прок в благом поведении, если никакого блага от него все равно не
дождешься?
Полезным и прекрасным теперь считалось минутное наслаждение.
Ни страх перед богами, ни страх перед законом уже никого не сдерживал.
Что до богов, то казалось -- почитай их или нет, все будет едино,
поскольку и добродетельные и нечестивые мерли одинаково.
Что до законов человеческих, никто не был уверен, что доживет до той
поры, когда его притянут к ответу за дурные дела.
Таково было бедствие, постигшее афинян и жестоко их угнетавшее: в
стенах города народ погибал от болезни, а землю разоряли неприятели.
Женщины гибли тоже.
Сестра Перикла.
Да и сам Перикл заразился и умер.
Но он еще успел увидеть гибель сына, с которым поссорился из-за денег.
Вражда между ними так и не ослабла.
Он увидел и смерть младшего из двух своих законных сыновей. Когда
пришло время надеть погребальный венок на труп младшего сына, он при всех
разразился рыданиями, и слезы полились из его глаз, чего раньше не бывало с
ним никогда.
Народ винил его во всех бедствиях афинян. Бедные, которым терять было
особенно нечего, лишились и той малости, какую имели; богатые же лишались
загородных имений, домов и дорогой мебели. А хуже всего было то, что война
продолжалась.
Желая мира, они отправили в Спарту послов, но те вернулись, ничего не
добившись.
Спарта уже успела перенять у Афин одно золотое правило: никогда не