другой следом за ним, положив руку ему на плечо, оба в лаптях и онучах, в
заношенных холщовых портах, в продранных на локтях и под мышками, выцветших
разноцветных кафтанах с остатками жемчуга и круглых шапках, когда-то
отороченных мехом, от которого остались теперь грязные клочья, с
лунообразными, наподобие кокошников, нимбами от уха до уха, остановились
перед беседкой и запели сиплыми пропитыми голосами. Вожатый снял с лысой
головы шапку и протянул за подаянием.
"Это еще что такое? - сказал Петр Францевич строго.- Кто пустил?"
Слепцы пели что-то невообразимое: духовный гимн на архаическом, едва ли не
древнерусском языке, царский гимн и "Смело товарищи в ногу", все вперемешку,
фальшивя и перевирая слова, на минуту умолкли, вожатый забормотал, глядя в
пространство белыми глазами: "Народ православный, дорогие граждане, подайте
Христа ради двумя братьям, слепым, убиенным..."
"Господи... Анюта! Куда все подевались? Просто беда,- сказала, отнесясь к
гостю, хозяйка.- Прислуга совершенно отбилась от рук".
"Мамочка, это же..." - пролепетала дочь.
"Этого не может быть! - отрезала мать.- Откуда ты взяла?"
"Мамочка, почему же не может быть?"
Отец, Григорий Романович, рылся в карманах, бормотал:
"Черт, как назло ни копья..."
Петр Францевич заметил:
"Я принципиальный противник подавания милостыни. Нищенство развращает
людей".
"Боже, царя храни",- пели слепые.
"Надо сказать там, на кухне...- продолжала хозяйка.- Пусть им дадут
что-нибудь".
"Может быть, мне сходить?" - предложил гость.
"Нет, нет, что вы... Сейчас кто-нибудь придет".
"Интересно,- сказал приезжий,- как они здесь очутились. Если не ошибаюсь,
они были убиты, и довольно давно. Вы слышали, как они себя называют? Подайте
убиенным".
"Совершенно верно, убиты и причислены к лику святых. А эти голодранцы - уж
не знаю, кто их надоумил. Недостойный спектакль! - возмущенно сказал Петр
Францевич. Слепцы умолкли. Шапка с облупленным нимбом все еще тряслась в
руке вожатого.- Обратите внимание на одежду, ну что это такое, ну куда это
годится? Уверяю вас, я знаю, о чем говорю. В конце концов это моя
специальность... Вспомните известную московскую икону, на конях, с флажками.
Я уж не говорю о том, что князья - и в лаптях!"
Братья наклонили головы и, казалось, внимательно слушали его. Девушка
произнесла:
"Может быть, спросим..."
"У кого? У них?" - презрительно парировал Петр Францевич.
Хозяйка промолвила:
"Наш народ такой наивный, такой легковерный... Обмануть его ничего не
стоит".
"Как назло, ну надо же...- бормотал Григорий Романович.- Ma che`re, у тебя
не найдется случайно..."
"Кроме того,- сказал приезжий,- они были молоды. Старшему, если я только не
ошибаюсь, не больше тридцати..."
"Совершенно справедливо!"
Наконец явился Аркадий с деловым видом, с нахмуренным челом, в рабочем
переднике и рукавицах.
"Аркаша, пусть им что-нибудь дадут на кухне".
"Да они не голодные,- возразил он,- на пол-литра собирают".
"Боже,- вздохнула хозяйка.- Что за язык!"
"Кто их пустил?" - спросил строго Петр Францевич.
"Сами приперлись, кто ж их пустит! Давно тут околачиваются. Ну, чего надо,
гребите отседова, отцы, нечего вам тут делать!.. Давай, живо!" -
приговаривал Аркаша, толкая и похлопывая нищих, и компания удалилась.
Наступила тишина, хозяйка собирала чашки. Петр Францевич, заложив ногу на
ногу, величаво поглядывал вдаль, покуривал папироску в граненом мундштуке.
"Вы, кажется, хотели мне возразить",- промолвил он.
"Я?" - спросил приезжий.
"Вы сказали, у вас есть вопрос".
"Ах да! - сказал приезжий.- Я не совсем понимаю. Каким образом можно
согласовать вашу концепцию с тем, что произошло в нашем столетии?"
Петр Францевич с некоторым недоумением взглянул на гостя, как бы видя его
впервые.
"Что вы имеете в виду?" - спросил он холодно.
"Что я имею в виду? Ну, хотя бы революцию и... все, что за ней последовало.
По-вашему, это тоже самоотречение?"
Петр Францевич ничего не ответил, а хозяин осмотрелся и спросил:
"Где же Роня?"
Оказалось, что дочки нет за столом.
Путешественник почувствовал, что выпал из беседы.
"Разрешите мне откланяться,- пробормотал он, вставая,- ваша уютная дача, я
назвал бы ее поместьем..."
Хозяйка мягко возразила:
"Это и есть поместье, здесь мой дед жил".
"Да, но... Угу. Ах вот оно что!"
"Заглядывайте к нам. Будем рады".
"Спасибо".
"Мы даже не спросили, как вам живется в деревне".
"Превосходно. Люди очень отзывчивые".
"О да! Где еще встретишь такое добросердечие?.. Я так люблю наш народ".
"Я тоже",- сказал приезжий.
Он не удержался и добавил:
"Но знаете... Это поместье и моя деревня - это даже трудно себе представить.
Два разных мира. Куда все это провалилось?"
"Провалилось? Что провалилось?"
"История,- сказал приезжий.- Мы говорили об истории".
"Я так не думаю",- сопя, сказал хозяин.
"Не следует ли сделать противоположный вывод? - вмешался Петр Францевич.- А
именно..."
"Где же это Ронечка?"
"Позвольте, я поищу ее".
"Да, да, сделайте одолжение... Смотрите, какие тучи".
Постоялец вернулся домой, промокший до нитки.
ХV
Проснувшись перед рассветом, я угадывал в потемках жалкое убранство моей
хижины, мне до смерти хотелось спать, но заснуть я уже не мог. Настроение
мое было смутным, в мыслях разброд. С одной стороны, я был рад моим новым
знакомым, а с другой - как быть с моим намерением сосредоточиться,
остановить свою жизнь? Меня встретили весьма приветливо, и я предчувствовал,
что не удержусь от искушения продолжить знакомство. Надо бы расспросить
Мавру, наверняка она что-нибудь слышала об этих людях. Солнце уже сверкало
позади моей избы, я фыркал под холодным душем, мне стало весело, я вернулся
в мою сумрачную комнату; прихлебывая кофе, я озирал разложенные на столе
письменные принадлежности, и голова моя была полна разнообразных планов.
Все, что происходило со мною в последние недели, могло бы послужить
предисловием к моей работе; я подумал, что следовало бы описать приезд,
описать всю длинную дорогу, которая теперь представлялась мне почти
символической. Перед глазами стоял первый день, заляпанная грязью машина,
заколоченные окна деревенского дома. Я увидел себя стоящим на пороге моего
будущего жилья, стройные предложения, как световая надпись, бежали у меня в
голове, не хватало лишь первой фразы. Это был хороший признак: я знал, что
писанию всегда предшествует замешательство, короткая пауза с пером, повисшим
над бумагой. Вроде того как лошадь переступает ногами на одном месте,
раскачивает оглоблями тяжелый воз, прежде чем нажать плечами и двинуться
вперед, кивая тяжелой головой. Я прибег к известному приему. Окунув перо в
чернильницу, поспешно начертал первые пришедшие на ум слова:
"Не так уж далеко пришлось ехать, но едва лишь свернули на проселочную
дорогу, как стало ясно, что..."
Моя рука снова зависла над бумагой, я перечеркнул написанное и начал так:
"Два окошка, выходившие на улицу, были крест-накрест заколочены серыми и
потрескавшимися досками. Шофер вытащил из багажника железный ломик и..."
"Молочка! - раздался голос Мавры Глебовны.- Ба,- сказала она, входя в избу,-
да ты уже встал".
Она поставила передо мной крынку и уселась напротив. Умытая, ясноглазая,
мягколицая. На ней был чистый белый платок, она подтянула концы под
подбородком.
"Чего так рано-то?"
"Да вот...- проговорил я, все еще с трудом приходя в себя, ибо инерция
включенности в писание может быть так же велика, как инерция, мешавшая
двинуться в петляющий путь по бумажному листу.- Да вот.- Я показал на то,
что лежало на столе, скудный улов моей фантазии.- А ты уж и корову подоила?"
"Эва, да я знаешь, когда встаю? Все ждала, будить тебя не хотела".
"Я тоже рано встал".
"Отчего так? Куды торопиться?"
"Не спится, Маша".
"Мой-то,- сказала она, понизив голос,- в область уехал. Совещание или чего".
Область - это означало "областной центр" - от нас, как до звезд.
"Он у тебя важный человек".
"Да уж куда важней".
Наступила пауза, я поглядывал на свою рукопись.
"Я чего хотела сказать. Василий Степаныч все одно до воскресенья не
приедет... Может, у меня поживешь?"
"Неудобно,- сказал я.- Увидят".
"Да кто увидит-то? Аркашка, что ль? Он вечно пьяный. Или на усадьбе
работает. Листратиха, так и шут с ней".
"Послушай-ка...- пробормотал я, взял ручку и зачеркнул неоконченную фразу.
Мне было ясно, что не нужно никаких предисловий; может быть, позже мы
вернемся к первым дням, а начать надо с главного.- Что это за усадьба?"
Ответа не было, я поднял голову, она смотрела на меня и, очевидно, думала о
другом.
"Чего?"
"Что это за люди?"
"Которые?"
"Ну, эти".
"Люди как люди,- сказала Мавра Глебовна, разглаживая юбку на коленях.-
Помещики".
"Какие помещики, о чем ты говоришь?"
"А кто ж они еще? Ну, дачники. Вроде тебя".
Вздохнув, она поднялась и смотрела в окошко. Я налил молока в кружку.
"В старое время, еще до колхозов, были господа, вот в таких усадьбах жили,-
раздался сзади ее голос.- Я-то сама не помню, люди рассказывают. Деревня,
говорят, была большая, землю арендовали".
"У тех, кто жил в этой усадьбе?"
"Может, и у тех, я почем знаю. Их потом пожгли. Тут много чего было. И
зеленые братья, и эти, как же их,- двадцатитысячники".
"Пожгли, говоришь. Но ведь дом цел".
"Может, не их, а других. Люди говорят, а я откуда знаю?"
Я сидел, подперев голову руками, над листом бумаги, над начатой работой, мои
мысли приняли другой оборот. Смысл моего писания был заключен в нем самом.
О, спасительное благодеяние языка! Письмо - не средство для чего-то и не
способ кому-то что-то доказывать, хотя бы и самому себе; письмо повествует,
другими словами, вносит порядок в наше существование; письмо, думал я,
укрощает перепутанный до невозможности хаос жизни, в котором захлебываешься,
как тонущий среди обломков льда.
Она обняла меня сзади, я почувствовал ее мягкую грудь.
"Отдохни маленько".
"Я только встал!" - возразил я, смеясь.
"Ну и что?"
"Работать надо - вот что".
К кому это относилось, ко мне или к ней, не имело значения; мы
перебрасывались репликами, как мячиком.
"Куды спешить, работа не волк".
"А если кто войдет?"
"А хоть и войдет. Кому какое дело?"
"Еще подумают..."
"Ничего не подумают. Да кому мы нужны? Ну чего ты,- сказала она мягко,- не
хочешь, что ль?"
"Хочу",- сказал я.
"Ну так чего?"
Мы направились по пустынной улице к ее дому. Ни облачка в высоком небе. В
горнице отменная чистота, массивный стол - теперь на месте хозяина восседал
я - был накрыт белой скатертью. Бодро постукивали ходики. Мавра Глебовна
внесла шипящую сковороду, спустилась в подпол, выставила на стол миску с
темно-зелеными, блестящими, пахучими огурцами. Я разлил водку по граненым
рюмкам.
Она раскраснелась. Она стала задумчивой и таинственной. Медленно водила
пальцем по скатерти. Мы не решались встать.
В дверь скреблись, вошла, подняв хвост, мраморного цвета кошка и вспрыгнула
на колени к Мавре Глебовне.
"Пошла вон!.."
Гость сидел, несколько развалясь, упираясь затылком в спинку высокого
резного стула, это была, несомненно, барская мебель, сколько приключений
должно было с ней произойти, прежде чем она водворилась здесь! Водка
подействовала на меня, время застеклилось, самый воздух казался стеклянным,
и кровать, как снежный сугроб, высилась в другой комнате. Хозяйка
встряхивала двумя пальцами белую кофту на груди, ей было жарко. Я смотрел на
нее, на ее полную белую шею, на огурцы и тарелки, на мраморно-пушистого
зверя, неслышно ходившего вокруг нас, мне казалось, что сознание мое
расширилось до размеров комнаты; если бы я вышел, оно вместило бы в себя
весь мир до горизонта. Я заметил, что думаю и воспринимаю себя без слов,
думаю о вещах и обозреваю вещи, не зная, как они называются, это было новое
ощущение, насторожившее меня. Я склонился над столом и, стараясь
сосредоточиться, тщательно налил ей и себе.
Подняв глаза, я встретился с ее взглядом, но она смотрела как бы сквозь
меня.
"Ну что, Маша?.."
"А?" - сказала она, очнувшись.
"Я что-то забалдел. У тебя водка на чем настояна?"
"А ты кушай. Кушай... Эвон, сальцом закуси".