заборчик, через который пролезть не составляло труда. Правда, на
вахте сидел сторож з/к, в чью задачу входило не впускать мужиков.
Но за полпайки или за одну закрутку махорки он охотно изменял слу-
жебному долгу. Я по неопытности поперся "без пропуска", а когда он
загородил дорогу, да еще и обматерил меня, стукнул его в грудь.
Стукнул не сильно, но он упал как подстреленный. И я к ужасу свое-
му увидел, что из одной штанины торчит деревянная нога. Помог
встать, стал извиняться - что его очень удивило. Чего извиняться?
Нашел слабее себя - бей! Сам он сидел за хулиганство... Сказать не
могу, как мне было стыдно.
С этого дня инвалид приветливо здоровался со мной и пропускал
в женскую зону без звука. (Зато однажды обознался и не пустил до-
мой Эстер Самуэль. И я могу его понять: тощая, плоскогрудая, в
ватных стеганых штанах, она больше походила на доходягу мужского
пола, чем на женщину.)
Ходил я в ихнюю зону с самыми невинными намерениями. Еще ког-
да работал на общих, стал учить английскому языку старосту женско-
го барака, а она за это подкармливала меня. Это была Броня Моисе-
евна Шмидт, польская комсомолка. Году в тридцать пятом она по за-
данию компартии нелегально перешла советскую границу и вскоре очу-
тилась в лагере. Подвела фамилия: был какой-то враг народа Шмидт,
которого чекисты записали ей в родственники.
Срок у Брони кончился в начале войны, но ее оставили в лагере
"до особого распоряжения". Таких пересидчиков - их еще называли
указниками - у нас была куча. Многие из них так привыкли к лагерю,
что о свободе думали со страхом. Когда старичка, заведывавшего
больничной каптеркой, вызвали на освобождение, он упросил врачей
положить его в лазарет. Но держать вольного в лагере нельзя, и
пришел повторный приказ: вывести из зоны и, если надо, положить в
больницу для в/н в/н. Тогда он спрятался на чердаке. Его искали
целый день, к вечеру нашли и поволокли к вахте; а он упирался и
плакал вот такими слезами. Это было на моих глазах. Маразм? Да
нет, не совсем. На комендантском он жил в отдельной каморке, в
тепле и сытости - даже девочку имел, прикармливал ее. А что его
ждало на воле?..
Броню Шмидт тоже в конце концов освободили - по-моему, уже
после смерти Сталина.
Кургузенькая, с выпученными базедовыми глазами и сильным ев-
рейским акцентом, она пользовалась всеобщей любовью и уважением.
Была добра, справедлива и рассудительна; без труда улаживала все
склоки, возникавшие в вверенном ей бараке. А публика там жила вся-
кая: воровки, бытовички и - как же без нее? - пятьдесят восьмая. В
бабском бараке я услышал такую веселую частушку:
Подружка моя,
Моя дорогая!
У тебя и у меня
Пятьдесят восьмая...
По другой статье, 155-й, получила свои пять лет переводчица
из Мурманска с заграничным именем Хильда. При ближайшем знакомстве
выяснилось, что по-настоящему она Рахиль, а проституция - это ро-
ман с английским моряком. Статьи своей она стеснялась не меньше,
чем имени - говорила всем, что сидит по 58-й.
Из того же Мурманска были две подружки, Катя Касаткина и Маша
Пиликина. Попали они вместе, по одному делу, о котором стоит расс-
казать подробней.
На воле обе они тоже завели романы с морячками - но с амери-
канскими. Те, видимо, всерьез увлеклись красивыми русскими девчон-
ками и придумали увезти их из голодного Мурманска в Америку. Де-
вушки охотно согласились, пробрались на корабль, и матросики спря-
тали их в трюме, загородив ящиками и бочками. Строго-настрого на-
казали: сидеть и не высовываться!.. Корабль отошел от причала, шли
часы, но никто из Катиных и Машиных покровителей не появлялся. Де-
вочкам захотелось есть, а главное, писать. Они решили на свой
страх выбраться из убежища. Раздвинули ящики и отправились на по-
иски своих ребят - но напоролись на офицера, который совсем не об-
радовался: ведь они все еще были в советских территориальных во-
дах. Сразу же отправлена была радиограмма: "Всем, кого это касает-
ся! На борту две русские девушки!"
Кораблю еще предстояло - о чем Катя с Машей не знали - стать
на короткую стоянку в порту Полярное, заправиться углем. "Все, ко-
го это касается" отреагировали оперативно. Как только судно стало
на якорь, к борту пришвартовался катер, энкаведешник помахал голу-
бой фуражкой и весело крикнул:
- Приехали, девчата! Американский порт Сан-Франциско!
Дальше, рассказывала Машка, события развивались так. Еще на
берегу они с Катей договорились: если что, обе бросаются за борт
и топятся. Но Машка забоялась и не прыгнула. А Катя прыгнула. Ее
выловили, высушили и вместе с подругой отправили в тюрьму.
Они славные были девчонки, не жаловались на судьбу: ну, не
получилось, так не плакать же? Обе, надеюсь, вышли в свое время на
волю - срока у них были небольшие: Кате за незаконный переход гра-
ницы дали три года, а Машке, которая не прыгала за борт, пять -
наболтала себе довесок по 58-10 уже в камере.
Любопытно, что три года за незаконный переход границы причи-
тается и по новому УК. Знакомый парень уже в наше время получил те
же три года за то, что перевел отказника-еврея через финскую гра-
ницу - перевел, а сам вернулся в Россию. Кате с Машкой, я считаю,
повезло: могли бы судить за измену родине...
Женщинам в лагере приходилось туго. Тем из них, кто спал с
нарядчиком или еще с каким-нибудь влиятельным придурком, жилось,
конечно, полегче. И не всегда это были самые хорошенькие. Как мне
с гордостью объяснила хорошо устроившаяся блатнячка, "симпатия
ебет красоту". (Прямо, как героиня Раневской: "Я некрасива, но
чертовски мила").
Но были и другие способы избежать общих работ - например, са-
модеятельность. На комендантском я познакомился с Софой Каминской,
ленинградской актрисой-кукольницей. Узнав, что я учился на сценар-
ном факультете, она попросила меня дописать текст опереточной
арии: она ее собиралась петь на концерте, а половину слов забыла.
Эту просьбу я исполнил - что-то на уровне "Ах, боже, боже, а муж
на что же?" Потом она уговорила меня сыграть с ней в комедии "Вес-
на в Москве" - кажется, так.
В лагерном формуляре, в графе "профессия", у меня значилось:
киносценарист. Что такое "сценарист" мало кто знал, но можно было
предположить, что я имею отношение к сценическому искусству. Все
участники самодеятельности ревниво ожидали моего дебюта. На премь-
ере я опозорился; говорил так тихо, что из зала кричали: "Гром-
че! Громче!" Но этим я завоевал расположение остальных артистов -
им не надо было бояться конкуренции. А раньше относились насторо-
женно, с опаской: москвич, учился в специальном институте...
Кроме Софы в спектакле принимал участие только один професси-
онал - Сашка Клоков, игравший до ареста в театре Северного флота,
которым в годы войны руководил Валентин Плучек. Остальные были лю-
бители - но посильнее меня.
Потом уже, на другом лагпункте, я освоился и играл не без ус-
пеха молодых красавцев лейтенантов. Красавцем я не был никогда, но
молод был - а кроме того, успеху помогал отцовский китель: его
после смерти отца прислала мама. Я надевал его не только на сцене;
носил всегда, и он производил впечатление. Однажды пожилой надзи-
ратель робко обратился ко мне:
- Гражданин начальник, как бы мне рисом получить?..
Дело в том, что лагерный продстол выписывал продукты "сухим
пайком" не только зекам-бесконвойникам, но и вохровцам. И тот над-
зиратель хотел бы получить свою норму не "конским рисом", т.е. ов-
сянкой, а настоящим. Такое одолжение я ему сделал, он был не вред-
ный.
Вохра, охранявшая нас, набиралась из местных архангельских
мужиков. Про себя они говорили - полувсерьез: "Мы не русские, мы
трескоеды". И охотно выменивали у бесконвойников треску, отдавая
мясо из своего пайка. Тамошнее присловье - "тресоцки не поешь, не
поработаешь" - известно всем. Чем им так хороша была соленая лежа-
лая "тресоцка" - понятия не имею. Но вернусь к пище духовной.
В программу лагерных концертов обязательно входили танцеваль-
ные номера - чечетка или цыганочка, обычно в исполнении какого-ни-
будь "полуцвета". (Серьезным ворам по их закону не полагалось при-
нимать участие в официальных забавах.) Певцы исполняли и романсы,
и советские песни, и народные. А что до драматического репертуара,
то ставились как правило одноактные пьески из сборников для само-
деятельности. В соответствии с духом времени там действовали шпио-
ны, диверсанты и разоблачающие их чекисты. Зеки играли и тех и
других с одинаковым рвением: к реальной жизни эти персонажи отно-
шения не имели, были чисто условными фигурами, как все равно пира-
ты или индейцы.
На мужских лагпунктах женские роли исполнялись - как в шекс-
пировские времена - мужчинами. С улыбкой вспоминаю Борю Окорокова,
рослого парня с длинными как у девушки ресницами и грубыми шах-
терскими руками. Он очень хорош был в ролях обольстительных шпио-
нок. Но с Борей мы познакомились много позже, на Инте. А в Кодине
женщин играли женщины.
Имелась у нас и акробатическая пара. "За низа" работал только
что прибывший крепыш Ян Эрлих, а "за верха" - профессиональный
цирковой акробат Володя. Его отыскали в ОП - оздоровительном пунк-
те, и был он таким доходным, что с трудом держал стойку на исхуда-
лых, почти без мышц, руках. Но держал все-таки; а со временем
слегка отъелся и работал прекрасно.
Особым успехом пользовался у зрителей клоун Еремеев. Это был
мрачный неразговорчивый мужчина, что вполне соответствует литера-
турному клише: клоун - меланхолик, трагик - весельчак и мечтает
сыграть комическую роль... Откуда-то - видимо, из армейской само-
деятельности - Еремеев вынес запас дурацких балаганных реприз и,
размалевав лицо белилами и румянами, во всю потешал нетребователь-
ную публику. Но вскоре его сценической карьере пришел конец.
Дело в том, что основным местом работы у Еремеева была хлебо-
резка. Хлеборез - это очень завидная должность: хлеборез всегда
сыт - и не хлебом единым, хлеб можно менять на продукты из посы-
лок. Что Еремеев и делал. На него настучал его же помощник; завели
дело - и меня как свидетеля вызвали на допрос. Хлеборезу предстоя-
ла очная ставка с моим начальником, бухгалтером продстола Федей
Мануйловым. Главный вопрос почему-то был такой: пили Мануйлов с
Еремеевым водку в хлеборезке? Я, конечно, знал, что пили, знал и
про более серьезные их прегрешения; но делал честное лицо и уверял
следователя, что не пили и вообще никаких предосудительных поступ-
ков не совершали.
Вторым свидетелем был помощник хлебореза - тот, что настучал.
- Ты вспомни, - уговаривал он меня. - Ты ж сам приходил с Ма-
нуйловым.
- Приходил. А водку никто не пил, пили какао - я угостил, из
посылки... Что ты можешь знать? Ты шестерка, тебя к столу не приг-
лашали.
Следователь прекрасно понимал, что я нагло вру; ну и что? В
протокол ему пришлось записать: водку не пили, ни о каких махина-
циях не договаривались.
Эх, поздновато пришла зековская мудрость: ни в чем не призна-
ваться, все начисто отрицать. Уговоры следователя, угрозы, мат -
все это в протокол не попадает. В деле остается только: не знаю,
не видел, не слышал. Нам бы понять это раньше, на Лубянке. Конеч-
но, в конце концов сломали бы нас, правильно говорил мой ст.лейте-
нант Макарка: "И не таких ломали!"******) Но не сразу же - и это
помогло бы сохранить к концу следствия хоть каплю самоуважения.
Следователи во все времена уверяют: "чистосердечное признание об-
легчает совесть". "И утяжеляет наказание", добавляют опытные арес-
танты...
Еремеева все же судили, добавили ему два года. Срок пустяко-
вый, да и дело было несерьезное. Не то, что прогремевшая на весь