ди. А я все сижу и шарю в памяти своей самый счастливый день.
В передаче о счастье я запомнила такую фразу: "Перспектива бессонных
ночей за штурвалом комбайна..." Может быть, комбайнер тоже был
карьерист.
Вообще, если честно, мои самые счастливые дни - это когда я возвраща-
юсь из школы и никого нет дома. Я люблю свою маму. Она на меня не давит,
не заставляет заниматься музыкой и есть с хлебом. При ней я могу делать
то же самое, что и без нее. Но все-таки это - не то.
Она, например, ужасно неаккуратно ставит иглу на пластинку, и через
динамики раздается оглушительный треск, и мне кажется, что иголка цара-
пает мое сердце. Я спрашиваю: "Нормально ставить ты не можешь?" Она от-
вечает:
"Я нормально ставлю". И так каждый раз.
Когда ее нет дома, в дверях записка: "Ключи под ковриком. Еда на пли-
те. Буду в шесть. Ты дура. Целую, мама".
Я читала в газете, что Москва занимает последнее место в мире по про-
центу преступности. То есть Москва - самая спокойная столица в мире. И
это правда. Я убедилась на собственном опыте. Если бы самый плохонький
воришка-дилетант и даже просто любопытный, с дурными наклонностями чело-
век прошел по нашей лестнице и прочитал мамину записку, то получил бы
точную инструкцию: ключи под ковриком. Открывай дверь и заходи. Еда на
плите - разогревай и обедай. А хозяева явятся в шесть.
Так что можно не торопиться и даже отдохнуть в кресле с газетой, а
около шести - уйти, прихватив папины джинсы, кожаный пиджак и мамину
дубленку, отделанную аляскинским волком. Больше ничего ценного в нашем
доме нет, потому что мы - интеллигенция и живем только на то, что зара-
батываем.
Мама говорит: когда человек боится, что его обворуют, его обязательно
обворуют. В жизни всегда случается именно то, чего человек боится. Поэ-
тому никогда не надо бояться. И это точно. Если я боюсь, что меня спро-
сят, - меня обязательно спрашивают.
Когда я выхожу из лифта и вижу записку, я радуюсь возможности жить
как хочу и ни к кому не приспосабливаться. Я вхожу в дом. Ничего не ра-
зогреваю, а ем прямо со сковороды, руками и в шубе. И стоя. Холодное -
гораздо вкуснее. Горячее - отбивает вкус.
Потом я включаю проигрыватель на полную мощность и зову в гости Ленку
Коновалову. Мы с ней вырываем из шкафа все мамины платья, начинаем ме-
рить их и танцевать. Мы танцуем в длинных платьях, а ансамбль "Синяя
птица" надрывается: "Не о-би-жайся на меня, не обижаа-а-йся, и не жалей,
и не зови, не достучишься до любви". А в окно хлещет солнце.
Потом Ленка уходит. Я сажусь в кресло, закутываюсь в плед и читаю.
Сейчас я читаю две книги: рассказы Хулио Кортасара и пьесы Александра
Вампилова. Эти книги маме подарили ее подхалимы.
У Вампилова мне очень нравится: "Папа, к нам пришел гость и еще
один". А папа отвечает: "Васенька, гость и еще один - это два гостя..."
Я читаю и вижу перед глазами К.К., и мне бывает грустно, что все-таки он
женат и у нас большая разница в возрасте.
А у Кортасара в рассказе "Конец игры" есть слова "невыразимо прекрас-
но". Они так действуют на меня, что я поднимаю глаза и думаю. Иногда мне
кажется, что жить - невыразимо прекрасно. А иногда мне становится все
неинтересно, и я спрашиваю у мамы: "А зачем люди живут?" Она говорит:
"Для страданий. Страдания - это норма". А папа говорит: "Это норма для
дураков. Человек создан для счастья". Мама говорит: "Ты забыл добавить -
как птица для полета. И еще можешь сказать - жалость унижает человека".
Папа говорит: "Конечно, унижает, потому что на жалость рассчитывают
только дураки и дуры.
Умные рассчитывают на себя". А мама говорит, что жалость - это сост-
радание, соучастие в страдании, и на нем держится мир, и это тоже та-
лант, который доступен не многим, даже умным.
Но спорят они редко, потому что редко видятся. Когда папа вечерами
дома - мамы нет. И наоборот. Если мамы нет - папа читает газеты и смот-
рит по телевизору хоккей. (У нас была няня, которая не выговаривала
"хоккей" и произносила "фокея"). Посмотрев "фокею", прочитав газеты, па-
па требует мой дневник и начинает орать на меня так, будто я глухая или
нахожусь в соседней квартире, а он хочет, чтобы я услышала его через
стенку. Когда папа кричит, я почему-то не боюсь, а просто хуже понимаю.
Мне хочется попросить: "Не кричи, пожалуйста, говори спокойно". Но я
молчу и только моргаю.
Иногда мама приходит довольно поздно, однако раньше отца. Она видит,
что его дубленки нет на вешалке, ужасно радуется. Быстро переодевается в
пижаму, и мы с ней начинаем танцевать на ковре посреди комнаты, вскиды-
вая ноги, как ненормальные, обе в пижамах и босиком. У мамы пижама в
ромбик, а у меня в горошек. Мы ликуем, но шепотом, сильно разевая рты, и
нам бывает невыразимо прекрасно.
А когда у мамы библиотечные дни и она целый день дома, готовит еду на
несколько дней, а отца нет до позднего вечера, - вот тут-то она появля-
ется у меня в комнате, не учитывая, что мне надо спать, а не разговари-
вать, и начинает из меня варить воду.
Она говорит:
- По-моему, он от нас ушел.
Я говорю:
- А как же кожаный пиджак и джинсы? Без них он не уйдет.
- Но он может прийти за ними позже.
- Глупости, - говорю я. - От меня он никуда не денется.
Однако я пугаюсь, и у меня начинает гудеть под ложечкой и щипать в
носу. Я не представляю своей жизни без отца. Я скачусь на одни тройки и
двойки. Я вообще брошу школу и разложусь на элементы. Я получаю хорошие
оценки исключительно ради отца, чтобы ему было приятно. А мне самой хва-
тило бы и троек. И маме тоже хватило бы. Она рассуждает так: "Три - это
удовлетворительно. Значит, государство удовлетворено".
- Я с ним разведусь, - говорит мама.
- Причина?
- Он мне не помогает. Я сама зарабатываю деньги. Сама стою в очередях
и сама таскаю кошелки.
- А раньше было по-другому?
- Нет. Так было всегда.
- Тогда почему ты не развелась с ним раньше, десять лет назад?
- Я хотела обеспечить тебе детство.
- Значит, когда я была маленькая и ничего не понимала, ты обеспечива-
ла мне детство. А сейчас, когда я выросла, ты хочешь лишить меня близко-
го человека. Это предательство с твоей стороны.
- Ну и пусть.
- Нет, не пусть. Тогда я тоже не буду с тобой считаться.
- У тебя впереди вся жизнь. А мне тоже хочется счастья.
Я не понимаю, как можно в тридцать пять лет, имея ребенка, хотеть ка-
кого-то еще счастья для себя. Но сказать так - не тактично. И я говорю:
- А где ты видела счастливых на вое сто процентов? Вон тетя Нина мо-
ложе тебя на пять лет, худее на десять килограмм, однако без мужа живет
и ездит каждый день на работу на двух видах транспорта, полтора часа в
один конец. И занимается каким-то химическим машиностроением, чтобы за-
работать на кусок хлеба. А ты - работаешь через дорогу, любишь свою ра-
боту, все тебя уважают.
Занимаешь свое место в жизни. Вот уже пятьдесят процентов. Я - удач-
ный ребенок. Здоровый и развитый. Еще сорок пять. Ничем не болеешь -
один процент. Вот тебе уже девяносто шесть процентов счастья, остается
четыре процента... Но где ты видела счастливых на сто процентов?
Назови хоть кого-нибудь.
Мама молчит, раздумывает - кого назвать. И в самом деле - никто не
счастлив на все сто процентов. "В каждой избушке свои погремушки". Или
как я где-то вычитала: "У каждого в шкафу свой труп". Но маму не утешает
чужое недосчастье. Она хочет свои недостающие четыре процента вместо
первых пятидесяти. Сидит на моей постели и дрожит, как сирота. Я говорю:
- Ложись со мной. Я тебя присплю.
Она ложится ко мне под одеяло. Ступни у нее холодные, и она сует их
мне в ноги, как эгоистка. Но я терплю.
На мой глаз капает ее слеза. Я опять терплю. Я ее очень люблю. У меня
даже все болит внутри от любви. Но я понимаю, что, если начать ее жа-
леть, она раскиснет еще больше. И я говорю:
- Поди посмотри на себя в зеркало при свете дня. Ну кому ты нужна,
кроме нас с папой? Ты должна жить для нас.
Но вообще, честно сказать, я считаю: человек должен быть эгоистом.
Карьерист и эгоист. Чтобы ему было хорошо. А если одному хорошо, то и
другим вокруг него тоже хорошо. А если одному плохо, то и остальным пас-
мурно.
Так ведь не бывает, чтобы человек горел на костре, а вокруг него
ближние водили хороводы.
Тихо скрипит ключ, это папа осторожно вводит ключ в замок, чтобы нас
не разбудить. Потом он на цыпочках входит в прихожую, стоит какое-то
время, видимо, раздевается. И так же на цыпочках идет в свою комнату, и
половицы виновато поскрипывают. Как-то бабушка сказала, что папа себя не
нашел. И когда он ступает на цыпочках, мне кажется - он ходит и ищет се-
бя, не зажигая свет, заглядывая во все углы. И мне его ужасно жалко. А
вдруг и я не найду себя до сорока лет и не буду знать, куда себя девать.
Заслышав папины шаги, мама успокаивается, и засыпает на моем плече, и
дышит мне в щеку. Я обнимаю ее и держу как драгоценность. Я лежу и ду-
маю: хоть бы она скорее растолстела, что ли... Я мечтаю, чтобы мои роди-
тели постарели и растолстели, тогда - кому они будут нужны, толстые и
старые? Только друг другу. И мне.
А сейчас они носятся колбасой, худые и в джинсах. Мне иногда кажется,
что одна нога каждого из них зарыта, а другой они бегут в разные сторо-
ны. Но куда убежишь с зарытой ногой?
Между прочим, у Ленкиной мамаши вообще нет мужа, трое детей - все от
разных отцов, слепая бабка, две кошки и щенок. Однако у них в доме -
шумно, хламно и весело. Может быть, потому, что Ленкиной мамаше некогда
в гору глянуть. Когда у человека остается свободное время, он начинает
думать. А если начать думать, обязательно до чего-нибудь додумаешься.
Однажды, год назад, на нашей улице маленький мальчишка попал под ма-
шину. Все побежали смотреть, а я побежала домой. Я тогда ужасно испуга-
лась, но не за себя, а за моих родителей. Я и сейчас боюсь: вдруг со
мной чтонибудь случится, попаду под машину или вырасту и выйду замуж? На
кого я их оставлю? И что они будут делать без меня?..
Загоруйко подошел к Марье Ефремовне и сдал тетрадь. Наверное, для не-
го самый счастливый день будет тот, когда "битлсы" снова объединятся в
ансамбль. Загоруйко знает все современные зарубежные ансамбли:
"Кисеи", "Квины", "Бони М". А я только знаю: "Бетховен плебей...",
серенаду Шумана по нотам и кое-что по слуху.
Я посмотрела на часы. Осталось шестнадцать минут.
Раздумывать больше некогда, иначе мне поставят двойку, не переведут в
девятый класс, и я буду токарь-наладчик или буду швея-мотористка. Швея с
большим словарным запасом.
Я решила написать, как мы сажали вокруг школы деревья. Где-то я про-
читала: каждый человек за свою жизнь должен посадить дерево, родить ре-
бенка и написать книгу о времени, в котором он жил.
Я вспоминала, как тащила полное ведро чернозема, чтобы засыпать в
лунку и дерево лучше прижилось. Подошел Загоруйко и предложил:
- Давай помогу.
- Обойдусь, - отказалась я и поволокла ведро дальше. Потом я высыпала
землю в лунку и разжала ладони.
На ладонях был след от дужки ведра - глубокий и синий.
Плечи ныли, и даже ныли кишки в животе.
- Устала, - сообщила я окружающим с трагическим достоинством.
- Так и знал! - ехидно обрадовался Загоруйко. - Сначала пижонила, а
теперь хвастаться будет.
Противный этот Загоруйко. Что думает, то и говорит, хотя воспитание
дано человеку именно для того, чтобы скрывать свои истинные чувства. В
том случае, когда они неуместны.
Но что бы там ни было, а дерево прижилось и останется будущим поколе-
ниям. И, значит, за содержание Марья Ефремовна поставит мне пятерку, а
ошибок у меня почти не бывает. У меня врожденная грамотность.
Я снова посмотрела на часы. Осталось одиннадцать минут. Я встряхнула
ручкой, она у меня перьевая, а не шариковая, и принялась писать о том