пневматические молотки, с грохотом сыпался кирпич, а на стене рядком
сидели четверо рабочих, голых по пояс, в фуражках, и курили. Потом под
самым окном заревел и затрещал мотоцикл.
- Из леса кто-то, - сказал Ким. - Скорее умножь мне шестнадцать на
шестнадцать.
Дверь рванули, и в комнату вбежал человек. Он был в комбинезоне,
отстегнутый капюшон болтался у него на груди на шнурке рации. От башмаков
до пояса комбинезон щетинился бледно-розовыми стрелками молодых побегов, а
правая нога была опутана оранжевой плетью лианы бесконечной длины,
волочащейся по полу. Лиана еще подергивалась, а Перецу показалось, что это
щупальце самого леса, что оно сейчас напряжется и потянет человека обратно
- через коридоры Управления, вниз по лестнице, по двору мимо стены, мимо
столовой и мастерских и снова вниз, по пыльной улице, через парк, мимо
статуй и павильонов, к въезду на серпантин, к воротам, но не в ворота, а
мимо, к обрыву, вниз...
Он был в мотоциклетных очках, лицо его было густо припорошено пылью,
и Перец не сразу понял, что это Стоян Стоянов с биостанции. В руке у него
был большой бумажный кулек. Он сделал несколько шагов по кафельному полу,
по мозаике, изображающей женщину под душем, и остановился перед Кимом,
спрятав бумажный кулек за спину и делая странные движения головой, словно
у него чесалась шея.
- Ким, - сказал он. - Это я.
Ким не отвечал. Слышно было, как его перо рвет и царапает бумагу.
- Кимушка, - заискивающе сказал Стоян. - Я ведь тебя умоляю.
- Пошел вон, - сказал Ким. - Маньяк.
- В последний разочек, - сказал Стоян. - В самый распоследний.
Он снова сделал движение головой, и Перец увидел на его тощей
подбритой шее, в самой ямочке под затылком, коротенький розоватый побег,
тоненький, острый, уже завивающийся спиралью, дрожащий, как от жадности.
- Ты только передай и скажи, что от Стояна, и больше ничего. Если в
кино станет звать, соври, что срочная вечерняя работа. Если будет чаем
угощать, скажи, мол, только что пил. И от вина тоже откажись, если
предложит. А? Кимушка! В самый наираспоследнейший.
- Что ты ежишься? - спросил Ким со злостью. - А ну-ка повернись!
- Опять подхватил? - спросил Стоян поворачиваясь. - Ну, это неважно.
Ты только передай, а остальное все неважно.
Ким, перегнувшись через стол, что-то делал с его шеей, что-то уминал
и массировал, растопырив локти, брезгливо скалясь и бормоча ругательства.
Стоян терпеливо переминался с ноги на ногу, наклонив голову и выгнув шею.
- Здравствуй, Перчик, - говорил он. - Давно я тебя не видел. Как ты
тут? А я вот опять привез, что ты будешь делать... В самый
разнаипоследнейший. - Он развернул бумагу и показал Перецу букетик
ядовито-зеленых лесных цветов. - А пахнут-то как! Пахнут!
- Да не дергайся ты, - прикрикнул Ким. - Стой смирно! Маньяк, шляпа!
- Маньяк, - с восторгом соглашался Стоян. - Шляпа. Но! В самый
разнаипоследнейший!
Розовые побеги на его комбинезоне уже увядали, сморщивались и
осыпались на пол, на кирпичное лицо женщины под душем.
- Все, - сказал Ким. - Убирайся.
Он отошел от Стояна и бросил в мусорное ведро что-то полуживое,
корчащееся, окровавленное.
- Убираюсь, - сказал Стоян. - Немедленно убираюсь. А то ведь знаешь,
у нас Рита опять начудила, я теперь с биостанции и уезжать как-то боюсь.
Перчик, ты бы приехал к нам, поговорил бы с ними, что ли...
- Еще чего! - сказал Ким. - Нечего там Перецу делать.
- Как это нечего? - вскричал Стоян. - Квентин просто на глазах тает!
Ты послушай только: неделю назад Рита сбежала - ну, ладно, ну, что
поделаешь... А этой ночью вернулась вся мокрая, белая, ледяная. Охранник
было к ней сунулся с голыми руками - что-то она с ним такое сделала, до
сих пор валяется без памяти. И весь опытный участок зарос травой.
- Ну? - сказал Ким.
- А Квентин все утро плакал...
- Это я все знаю, - перебил его Ким. - Я не понимаю, причем здесь
Перец.
- Ну как причем? Ну что ты говоришь? Кто же еще, если не Перец? Не я
ведь, верно? И не ты... Не Домарощинера же звать, Клавдия-Октавиана!
- Хватит! - сказал Ким, хлопнув ладонью по столу. - Убирайся работать
и чтобы я тебя здесь в рабочее время не видел. Не зли меня.
- Все, - торопливо сказал Стоян. - Все. Ухожу. А ты передашь?
Он положил букет на стол и выбежал вон, крикнув в дверях: "И клоака
снова заработала..."
Ким взял веник и смел все осыпавшееся в угол.
- Безумный дурак, - сказал он. - И Рита эта... Теперь все
пересчитывай заново. Провалиться им с этой любовью...
Под окном снова раздражающе затрещал мотоцикл и снова все стихло,
только бухала баба за стеной.
- Перец, - сказал Ким, - а зачем ты был утром на обрыве?
- Я надеялся повидать директора. Мне сказали, что он иногда делает
над обрывом зарядку. Я хотел попросить его, чтобы он отправил меня, но он
не пришел. Ты знаешь, Ким, по-моему, здесь все врут. Иногда мне кажется,
что даже ты врешь.
- Директор, - задумчиво сказал Ким. - А ведь это, пожалуй, мысль. Ты
молодец. Это смело...
- Все равно я завтра уеду, - сказал Перец. - Тузик меня отвезет, он
обещал. Завтра меня здесь не будет, так и знай.
- Не ожидал, не ожидал, - продолжал Ким, не слушая. - Очень смело...
Может, действительно, послать тебя туда - разобраться?
2. КАНДИД
Кандид проснулся и сразу подумал: послезавтра я ухожу. И сейчас же в
другом углу Нава зашевелилась на своей постели и спросила:
- Ты уже больше не спишь?
- Нет, - ответил он.
- Давай тогда поговорим, - предложила она. - А то мы со вчерашнего
вечера не говорили. Давай?
- Давай.
- Ты мне сначала скажи, когда ты уходишь.
- Не знаю, - сказал он. - Скоро.
- Вот ты всегда говоришь: скоро. То скоро, то послезавтра, ты может
быть, думаешь, что это одно и то же, хотя нет, теперь ты говорить уже
научился, а вначале все время путался, дом с деревней путал, траву с
грибами, даже мертвяков с людьми и то путал, а то еще начинал бормотать,
ни слова непонято, никто тебя понять не мог...
Он открыл глаза и уставился в низкий, покрытый известковыми натеками
потолок. По потолку шли рабочие муравьи. Они двигались двумя ровными
колоннами, слева направо нагруженные, справа налево порожняком. Месяц
назад было наоборот, справа налево с грибницей, слева направо порожняком.
И через месяц будет наоборот, если им не укажут делать что-нибудь другое.
Вдоль колонн редкой цепью стояли крупные черные сигнальщики, стояли
неподвижно, медленно поводя длинными антеннами, и ждали приказов. Месяц
назад я тоже просыпался и думал, что послезавтра ухожу, и никуда мы не
ушли, и еще когда-то, задолго до этого, я просыпался и думал, что
послезавтра мы наконец уходим, и мы, конечно, не ушли, но если мы не уйдем
послезавтра, я уйду один. Конечно, так я уже тоже думал когда-то, но
теперь-то уж я обязательно уйду. Хорошо бы уйти прямо сейчас, ни с кем не
разговаривая, никого не упрашивая, но так можно сделать только с ясной
головой, не сейчас. А хорошо бы решить раз и навсегда: как только я
проснусь с ясной головой, я тотчас же встаю, выхожу на улицу и иду в лес,
и никому не даю заговорить со мной, это очень важно - никому не дать
заговорить с собой, заговорить себя, занудить голову, особенно вот эти
места над глазами, до звона в ушах, до тошноты, до мути в мозгу и в
костях. А ведь Нава уже говорит......
- И получилось так, - говорила Нава, - что мертвяки вели нас ночью, а
ночью они плохо видят, совсем слепые, это тебе всякий скажет, вот хотя бы
Горбун, хотя он не здешний, он из той деревни, что была по соседству с
нашей, не с этой нашей, где мы сейчас с тобой, а с той, где я была без
тебя, где я с мамой жила, так что ты Горбуна знать не можешь, в его
деревне все заросло грибами, грибница напала, а это не всякому нравится,
Горбун вот сразу ушел из деревни. Одержание произошло, говорит, и в
деревне теперь делать людям нечего... Во-от. А луны тогда не было, и они,
наверное, дорогу потеряли, сбились все в кучу, а мы в середине, и жарко
стало, не продохнуть...
Кандид посмотрел на нее. Она лежала на спине, закинув руки за голову
и положив ногу на ногу, и не шевелилась, только непрестанно двигались ее
губы, да время от времени поблескивали в полутьме глаза. Когда вошел
старец, она не перестала говорить, а старец подсел к столу, придвинул к
себе горшок, шумно с хлюпаньем, понюхал и принялся есть. Тогда Кандид
поднялся и обтер ладонями с тела ночной пот. Старец чавкал и брызгал, не
спуская глаз с корытца, закрытого от плесени крышкой. Кандид отобрал у
него горшок и поставил рядом с Навой, чтобы она замолчала. Старец обсосал
губы и сказал:
- Невкусно. К кому не придешь теперь, везде невкусно. И тропинка эта
заросла совсем, где я тогда ходил, а ходил я много - и на дрессировку, и
просто выкупаться, я в те времена часто купался, там было озеро, а теперь
стало болото, и ходить стало опасно, но кто-то все равно ходит, потому что
иначе откуда там столько утопленников? И тростник. Я любого могу спросить:
откуда там в тростнике тропинки? И никто не может этого знать, да и не
следует. А что это у вас в корытце? Если, например, ягода моченая, то я бы
ее поел, моченую ягоду я люблю, а если просто что-нибудь вчерашнее,
огрызки какие-нибудь, то не надо, я их есть не буду, сами ешьте огрызки. -
Он подождал, переводя взгляд с Кандида на Наву и обратно. Не дождавшись
ответа но продолжал: - А там, где тростник пророс, там уже не сеять.
Раньше сеяли, потому что нужно было для Одержания, и все везли на Глиняную
поляну, теперь тоже возят, но теперь там на поляне не оставляют, а
привозят обратно. Я говорил, что нельзя, но они не понимают, что такое:
нельзя. Староста меня прямо при всех спросил: почему нельзя? Тут вот Кулак
стоит, как ты, даже ближе, тут вот, скажем, Слухач, а тут вот, где Нава
твоя, тут стоят братья Плешаки, все трое стоят и слушают, и он меня при
них при всех спрашивает. Я ему говорю, как же ты можешь, мы же, говорю, с
тобой не вдвоем тут... Отец у него был умнейший человек, а может, он и не
отец ему вовсе, некоторые говорили, что не отец и вправду не похож.
Почему, говорит, при всех нельзя спросить, почему нельзя?
Нава поднялась, передала горшок Кандиду и занялась уборкой. Кандид
стал есть. Старец замолчал, некоторое время смотрел на него, жуя губами, а
потом заметил:
- Не добродила у вас еда, есть такое нельзя.
- Почему нельзя? - спросил Кандид, чтобы позлить.
Старец хихикнул.
- Эх ты, Молчун, - сказал он. - Ты бы уж лучше, Молчун, молчал. Ты
вот лучше мне расскажи, давно я уже у тебя спрашивал: очень это
болезненно, когда голову отрезают?
- А тебе-то какое дело? - крикнула Нава. - Что ты все допытываешься?
- Кричит, - сообщил старец. - Покрикивает на меня. Ни одного еще не
родила, а покрикивает. Ты почему не рожаешь? Сколько с Молчуном живешь, а
не рожаешь. Все рожают, а ты нет. Так поступать нельзя. А что такое
"нельзя", ты знаешь? Это значит: не желательно, не одобряется, значит
поступать так нельзя. Что можно - это еще не известно, а уж что нельзя то
нельзя. Это всем надлежит понимать, а тебе тем более, потому что в чужой
деревне живешь, дом тебе дали, Молчуна вот в мужья пристроили. У него,
может быть, голова и чужая, пристроенная, но телом он здоровый, и рожать
тебе отказываться нельзя. Вот и получается, что "нельзя" - это самое что
ни на есть нежелательное...
Нава, злая и надутая, схватила со стола корытце и ушла в чулан.