новый мир, новые отношения между людьми. Ты в старом стиле пошутишь, бросишь
вскользь дурацкое приглашение, а потом удивляешься: воспринято всерьез.
Пардон, но я не могу шевельнуть ни рукой, ни ногой. Впрочем, что-то все-таки
шевелится. Да-да, что-то ожило. Неожиданные резервы организма. Прошу,
мадемуазель. Прошу, мадам. Позвольте заметить, что это платье на бретельках
и мех вокруг лебединой шеи внушают мне гораздо больше оптимизма, чем ваш
дневной костюм в стиле теоретика революции Антонио Грамши. Я очень польщена
вашим вниманием, месье Рюс, но я здесь не одна, как видите, с нами два этих
дивных создания. Что и говорить, чудесная компания, трудно не радоваться
такому обществу. Я надеюсь, всем нам хватит в моем номере и места, и
радости...
В полосках света, проникавшего из-за жалюзи, копошились вокруг
Лучникова на ковре какие-то чудные, ароматные, дрожащие и упругие. Руки его
скользили по этим штучкам, пока правая не набрела вдруг на твердый
пульсирующий столбик наподобие его собственного. А это, позвольте спросить,
чей же петушок? Надеюсь, не ваш, мадам? О нет, это нашей милой Джульетты.
Она, понимаете ли, корсиканка, что поделаешь. Так-так, ситуация проясняется.
В нашем чудесном союзе мне выпала роль запала, и я это охотно сделаю. Прошу
вас, мадам, оставьте ваших девочек, разумеется, и Джульетту с ее корсаром,
на некоторое время в покос и разместитесь традиционным тропическим способом.
Итак, вступаем в дельту Меконга. Благодарю вас, мадам. Это вам огромное
спасибо, месье Рюс, огромное, искреннее, самое душевное спасибо, наш любимый
месье Рюс, от меня и от моих девочек. Девочки, ко мне, благодарите
джентльмена.
Засыпая, он долго еще чувствовал вокруг себя копошение, целование,
причмокивание, всхлипывание, счастливый смешок, легонькое рычанье.
Благостный сон. Платон, самолет, закат цивилизации...
VI. Декадентщина
Шереметьевский аэропорт, готовясь к олимпийскому роскошеству, пока что
превратился в настоящую толкучку. Построенный когда-то в расчете на семь
рейсов в день, сейчас он принимал и отправлял, должно быть, не меньше сотни:
никуда не денешься от "проклятых иностранцев".
Стоя в очереди к контрольно-пропускному пункту. Лучников, как всегда,
наблюдал погранстражу. Вновь, как и в прошлый раз, ему показалось, что на
бесстрастных лицах этих парней, среди которых почему-то всегда много было
монголоидов, вместо прежней, слегка запрятанной усмешки в адрес
заграничного, то есть потенциально враждебного человечества, сейчас
появилось что-то вроде растерянности.
Стоял ясный осенний день. Сияющий Марлен, сопровождаемый высоким чином
таможни, отделил Лучникова от толпы. Чин унес документы. Через дорогу за
всей аэропортовской суетой нежнейшим образом трепетала под ветром кучка
березок. Чин принес документы, и они пошли к личной "Волге" Марлена. За ними
на тележке катили два огромных лучниковских чемодана, купленных в самый
последний момент в свободной торговой зоне аэропорта Ле Бурже. Ветер дул с
северо-запада, гнал клочки испарений псковских и новгородских озер, в небе,
казалось, присутствовал неслышный перезвон колокола свободы. "Советские люди
твердо знают: там, где партия, там успех, там победа" -- гласил огромный щит
при выезде на шоссе. Изречение соседствовало с портретом своего автора,
который выглядел в этот день под этим ветром в присутствии неслышного
колокола довольно странно, как печенег, заблудившийся в дотатарской Руси.
Стоял ясный осенний день. "Слава нашей родной Коммунистической партии! "
Слева от шоссе один на другом стояли кубы какого-то НИИ или КБ, а справа в
необозримых прозрачнейших далях светился, будто свежеомытый, крест
деревенской церкви. Через все шоссе красными литерами по бетону: "Решения
XXV съезда КПСС выполним! ". Палисадники покосившихся деревенских усадеб,
сохранившихся вдоль Ленинградского шоссе, -- бузина, надломанные георгины,
лужи и глинистое месиво между асфальтом и штакетником -- солнце-то, видимо,
только что проглянуло после обычной московской непогоды. "Народ и партия
едины! " Горб моста, с верхней точки -- два рукава Москвы-реки, крутой берег
острова, огненно-рыжего, с пучком вечнозеленых сосен на макушке. "Пятилетке
качества рабочую гарантию! " За бугром моста уже стояли неприступными
твердынями кварталы жилмассивов, сверкали тысячи окон, незримый вьюн
новгородского неслышного колокола витал меж домов, соблазняя благами
Ганзейского союза. С крыши на крышу шагали огненные буквы "Партия -- ум,
честь и совесть нашей эпохи! "
Дальше пошло все гуще: "Мы придем к победе коммунистического труда! ",
"Планы партии -- планы народ! ", "Пятилетке качества четкий ритм! ", "Слава
великому советскому народу, народу-созидателю! ", "Искусство принадлежит
народу", "Да здравствует верный помощник партии -- Ленинский комсомол! ",
"Превратим Москву в образцовый коммунистический город! ", "СССР -- оплот
мира во всем мире", "Идеи Ленина вечны! ", "Конституция СССР-- основной
закон нашей жизни! "... Печенег, подъявший длань, печенег в очках над
газетой, печенег, размножающийся с каждой минутой по мере движения к центру,
все более уверенный, все менее потерянный, все более символизирующий все
любимые им символы, все менее похожий на печенега, все более похожий на
Большого Брата, крупнотоннажный, стабильный, единственно возможный...
Наконец над площадью Белорусского вокзала возникло перед Лучниковым его
любимое, встречу с которым он всегда предвкушал, то, что когда-то в первый
приезд потрясло его неслыханным словосочетанием и недоступным смыслом, и то,
что впоследствии стало едва ли не предметом ностальгии, печенежье изречение:
"Газета -- это не только коллективный пропагандист и коллективный агитатор,
она также и коллективный организатор! "
Фраза эта, развернутая над всей площадью, а по ночам загорающаяся
неоновым огнем, была, по сути дела, не так уж и сложна, она была проста в
своей мудрости, она просвещала многотысячные полчища невежд, полагающих, что
газета -- это всего лишь коллективный пропагандист, она вразумляла даже и
тех, кто думал, что газета -- это коллективный пропагандист и коллективный
агитатор, но не дотягивал до конечной мудрости, она оповещала сонмы
московских граждан и тучи "гостей столицы", что газета -- это также и
коллективный организатор, она доходила до точки.
-- Ну вот, кажется, сейчас ты наконец-то проникся, -- улыбнулся
Кузенков.
-- Сейчас меня просто пробрало до костей, -- кивнул Лучников. Гостиница
"Интурист". На крыльце группа французов, с любопытством наблюдающая
пробегание странной толпы: интереснейшее явление, этот русский народ, вроде
бы белые, но абсолютно не европейцы. Злясь и громко разговаривая с
Кузенковым, Лучников двигался прямо к насторожившимся швейцарам. Два
засмуревших вохровца в галунах, почуяв русскую речь и предвкушая акцию
власти, улыбались и переглядывались. А вы куда, господа товарищи? Увы,
жертва вдруг обернулась хозяином: один из подозрительных русачков двумя
пальцами предъявил с ума сойти какую книжечку -- ЦК КПСС, а третьим пальцем
показал себе за плечо -- займитесь багажом нашего гостя. К тротуару уже
пришвартовывалась машина сопровождения, и из нее моссоветовские молодчики
выгружали фирменные сундуки. Второй же русачок, а именно тот, значитца,
который гость, вообще потряс интуристовскую стражу -- извлек, понимаете ли,
из крокодиловой кожи бумажника хрусту с двуглавым орлом-- 10 тичей! Крымец--
догадались ветераны невидимого фронта. Этих они обожали:
во-первых, по-нашему худо-бедно балакают, во-вторых, доллар-то нынче,
как профурсетка, дрожит, а русский рубль штыком торчит.
-- Шакалы, -- сказал Лучников. -- Где вы только берете таких говноедов?
-- не догадываешься, где? -- улыбнулся Кузенков. Он все время улыбался,
когда общался с Лучниковым, улыбочка персоны, владеющей превосходством,
некоей основополагающей мудростью, постичь которую собеседнику не дано, как
бы он, увы, ни тщился. Это бесило Лучникова.
-- Да что это ты, Марлен, все улыбаешься с таким превосходством? --
взорвался он. -- В чем это вы так превзошли? В экономике развал, в политике
чушь несусветная, в идеологии тупость!
-- Спокойно, Андрей, спокойно. Они ехали в лифте на пятнадцатый этаж, и
попутчики, западные немцы, удивленно на них посматривали.
-- В магазинах у вас тухлятина, народ мрачный, а они, видите ли, так
улыбаются снисходительно. Тоже мне мудрецы! -- продолжал разоряться Лучников
уже и на пятнадцатом этаже. -- Перестань улыбаться! -- гаркнул он. --
Улыбайся за границей. Здесь ты не имеешь права улыбаться.
-- Я улыбаюсь потому, что предвкушаю обед и добрую чарку водки, --
сказал Кузенков. -- А ты злишься, потому что с похмелья, Андрей.
Кузенков с улыбкой открыл перед ним двери "люкса".
-- Да на кой черт вы снимаете мне эти двухэтажные хоромы! -- орал
Лучников. -- Я ведь вам не какой-нибудь африканский марксистский царек!
-- Опять диссидентствуешь, Андрей? -- улыбнулся Кузенков. -- Как в
Шереметьево вылезаешь, так и начинаешь диссидентствовать. А, между прочим,
тобой здесь довольны. Я имею в виду новый курс "Курьера".
Лучников оторопел.
-- Довольны новым курсом "Курьера"? -- Он задохнулся было от злости, но
потом сообразил: да-да, и в самом деле можно считать и новым курсом... после
тех угроз... конечно, они могли подумать...
Стол в миллионерском апартаменте был уже накрыт, и вес на нем было, чем
Москва морочит головы важным гостям:
и нежнейшая семга, и икра, и ветчина, и крабы, и водка в хрустале, и
красное, любимое Лучниковым вино "Ахашени" в запыленных бутылках.
-- Эту "кремлевку" мне за новый курс выписали? -- ядовито осведомился
Лучников.
Кузенков сел напротив и перестал улыбаться, и в этом теперь отчетливо
читалось: ну, хватит уж дурить и критиканствовать по дешевке. Лучников
подумал, что и в самом деле хватит, перебрал, дурю, вкус изменяет.
Первая рюмка водки и впрямь тут же изменила настроение. Московский уют.
Когда-то его поразило ощущение этого "московского уюта". Казалось, каждую
минуту ты должен здесь чувствовать бредящее внимание "чеки", ощущение
зыбкости в обществе беззакония, и вдруг тебя охватывает спокойствие, некая
тишина души, атмосфера "московского уюта". Ну хорошо бы еще где-нибудь это
случалось в арбатских переулках -- там есть места, где в поле зрения не
попадет ничего "совдеповского" и можно представить себе здесь на углу
маленького кадетика Арсюшу, -- но нет, даже нот и на этой пресловутой улице
Горького, где за окном внизу на крыше видны каменные истуканы поздней
сталинской декадентщины, представители братских трудящихся народов, даже вот
и здесь после первой рюмки водки забываешь парижскую ночную трясучку и
погружаешься в "московский уют", похожий на почесывание стареньким пальчиком
по темечку -- подремли, Арсюшенька, пожурчи, Андрюшенька.
Встряхнувшись, он цапнул трубку и набрал номер Татьяны. Подошел
десятиборец. Проклятый бездельник, лежит весь день на тахте и поджидает
Татьяну. Месиво крыш за окном. Пролетела новгородская тучка. Ну и намешали
стилей! Алло, алло... наберите еще раз. Он повесил трубку и облегченно
вздохнул -- вот я и дома: все соединилось, водка и дым отечества -- это мой
дом, Россия, мой единственный дом.
-- На Острове образован новый союз, -- сказал он Кузенкову. Марлен
Михайлович приветливо кивнул другу: интересно, мол, очень интересно. Положил
ему на тарелку семги, икры, крабов, подвинул салат.
-- Союз Общей Судьбы, -- сказал Лучников. Марлен Михайлович обвел