от времени бесцельно плелся куда-то пожилой нищий; иногда какая-нибудь
оборванная женщина, погруженная в себя, с красным лицом, ковыляла
поблизости. Глядя на этих невеселых людей, он подумал вдруг, что они вовсе
не гуляют; они идут через ад, и их глаза в отчаянии видят вокруг одних
лишь дьяволов... и он никак не мог придумать, что же сказать жене по
возвращении. Он сотню раз повторил про себя приказ об увольнении. Как
смотрел на него начальник, что сказал; а потом те блестящие саркастические
слова, которые он сказал ему в ответ. Он просидел в парке весь день, а
когда спустился вечер, пришел домой, как приходил обычно.
Жена спросила, как дела, и есть ли хоть какой-нибудь шанс получить
деньги за недели отсутствия; человек с готовностью ответил ей, поужинал и
лег спать; но он не сказал жене, что его уволили и что никаких денег в
конце недели не будет. Он попытался рассказать ей все, но когда она
смотрела на него, он не мог выговорить ни слова - он боялся, каким станет
ее лицо, когда она услышит обо всем - она, пораженная ужасом, в этих
оголенных комнатах!..
Утром тот человек позавтракал и ушел - на работу, как думала его жена.
Она велела ему спросить начальника про плату за три недели, потому что им
не на что уже покупать еду. Он ответил, что постарается, но отправился
сразу в парк и, сев напротив пруда, глядел на прохожих и дремал. В
середине дня он вдруг в панике поднялся и пошел по городу, спрашивая о
работе в учреждениях, лавках, на складах - везде, но нигде не нашел
ничего. Волоча ноги, он снова вернулся в парк и сел на скамейку.
В тот вечер он еще что-то солгал жене про свою работу и про то, что
сказал начальник, когда он спросил его о зарплате. Он вздрагивал, когда
дети дотрагивались до него. Посидев немного, он улизнул в постель.
Так прошла неделя. Человек больше не искал работу. Он сидел в парке и
дремал, обхватив голову руками. Назавтра он должен был получать деньги.
Завтра! Что скажет его жена, когда он признается, что денег нет? Ведь она
уставится на него, густо покраснеет и спросит: "Разве ты не ходил на
работу каждый день?" Что сказать ей тогда, чтобы она все поняла и избавила
его от дальнейших слов?
Настало утро, и человек позавтракал в полном молчании. К хлебу не было
масла, и его жена, казалось, извинялась перед ним за это. Она сказала:
"Ну, уж с завтрашнего дня-то мы заживем," а когда он злобно стукнул рукой
по столу, она подумала, что это из-за того, что ему пришлось есть хлеб
всухомятку.
Человек пошел в парк и просидел там много часов. То и дело он вставал и
выходил на соседнюю улицу, но каждый раз возвращался через полчаса или
около того.
Обычно он шел домой в шесть часов вечера. Настало шесть часов, но он не
тронулся с места, так и остался сидеть напротив пруда, уронив голову на
руки. Прошел еще час. В девять часов зазвонил колокольчик: пришло время
уходить. Человек тоже пошел. Он встал за воротами парка, глядя по
сторонам. Куда идти? Все дороги были для него равны, поэтому он, наконец,
повернулся и пошел куда-то. Домой он в тот вечер не пришел. Он никогда
больше не вернулся домой. Во всем мире о нем больше никогда не слышали.
Голос умолк, и тишина воцарилась в маленькой камере. Философ
внимательно выслушал всю историю и через несколько минут заговорил:
- Дальше по этой дороге будет поворот налево, и вся дорожка за тем
поворотом засажена деревьями - а на деревьях птицы, славен будь Господь!
По той дорожке стоит только один дом, и женщина из него налила нам молока.
У нее один сын, славный мальчуган, и она сказала нам, что остальные дети
умерли; она рассказывала о муже, который ушел и бросил ее. "С чего ему
было бояться возвращаться домой?" - говорила она, - "Ведь я же любила
его!"
Чуть помолчав, голос отозвался:
- Не знаю, что сталось с тем человеком, о котором я говорил. Я вор, и
меня прекрасно знает вся полиция. Не думаю, что того человека радостно
примут в том доме, потому что - с чего бы?
Другой, дребезжащий голос послышался из темноты:
- Если бы я знал такое место, где меня приняли бы с радостью, я бы
побежал туда со всех ног, но я не знаю такого места, и никогда не узнаю,
потому что кому что хорошего от человека в моем возрасте? Я тоже вор.
Первым я украл курицу с маленького дворика. Я зажарил ее в овраге и съел,
а потом украл еще одну и съел ее, а потом крал все, что плохо лежало.
Наверно, я буду воровать, пока живу, а потом умру в канаве с легавыми на
хвосте. Было время - да не так уж и давно - когда если бы мне сказали,
что я буду грабить, хотя бы и из-за голода, я бы обиделся; но теперь-то
какая разница? А ворую я потому, что состарился и не заметил этого. Другие
заметили, а я - нет. Мне кажется, старость приходит так постепенно, что
ее редко замечают. Если на лице морщины, мы не помним, что их там не было:
мы приписываем все наши немощи сидячему образу жизни, а лысых много и
среди молодых. Если человеку не приходится часто говорить кому-нибудь о
своем возрасте и сам он никогда не думает о нем, он не заметит десяти лет
разницы между молодостью и старостью, ведь мы живем в тихие, медленные
времена, и ничего не случается, ничто не отмечает проходящие годы, один за
другим все одинаковые.
Много-много лет я жил в одном доме, и там росла маленькая девочка,
дочка хозяйки. Она очень ловко ездила по перилам и очень плохо играла на
пианино. И то, и другое не раз надоедало мне. По утрам и по вечерам она
приносила мне завтрак и ужин и довольно часто оставалась поговорить со
мной, пока я ел. Это была очень болтливая девочка, да я и сам был
разговорчив. Когда ей исполнилось восемнадцать или около того, я уже
привык к ней так, что если завтрак мне приносила ее мать, меня выбивало из
колеи на весь день. Личико у девочки было ясное, как солнце, и ее широкие,
ленивые, беззаботные жесты и девчоночий лепет были приятны человеку, чье
одиночество доходило до него только в ее обществе. С тех пор я часто
размышлял обо всем этом, и мне кажется, что именно так все и началось. Она
выслушивала мои мнения обо всем и соглашалась с ними, ведь своих у нее еще
не было. Она была хорошей девушкой, только ленивой умом и телом; ну,
ребенком. Речь ее была такой же, как повадки: она все время словно
каталась по перилам; мысли ее закручивались, говорила она рывками,
перескакивая с одного на другое без малейшего различия, и могла говорить
очень долго и не сказать ровным счетом ничего. Я все это замечал и видел,
но, думаю, мне слишком нравился собственный острый деловой ум, и я слишком
устал, хотя тогда я еще не понимал этого, от своих остроумных деловых
компаньонов - Боже ты мой! я ведь всех их помню. Иметь голову на плечах,
как они это называют, очень легко, но нелегко достичь хоть чуточки
веселости, беззаботности, ребячества или что уж там у нее было. К тому же,
приятно чувствовать себя выше кого-то, хотя бы и выше маленькой девочки.
Однажды мне в голову пришла мысль: "Не пора ли остепениться?" Не знаю,
откуда появилась такая идея; такое часто можно услышать, и всегда кажется,
будто это относится к кому-то другому, однако, не знаю, что заставило меня
задуматься об этом. Я повел себя глупо: я накупил галстуков и всяческих
воротничков, начал проглаживать свои брюки, кладя их на ночь под матрац и
лежа на них всю ночь, - я даже не думал о том, что я в три раза старше
ее. Я приносил домой сладости для нее, и ей это очень нравилось. Она
сказала, что обожает сладости, и все время требовала, чтобы я тоже ел их с
нею: ей нравилось разговаривать об их вкусе. У меня от них болели зубы, но
я все равно покупал их, хотя тогда я ненавидел зубную боль так же, как и
сладости. Потом я попросил ее погулять со мной. Она охотно согласилась, и
для меня это было нечто совершенно новое. На самом деле, пожалуй, даже
восхитительное. После того раза мы гуляли вместе часто, и иногда встречали
людей, которых я знал, молодых людей с моей службы и из других учреждений.
Я смущался, когда, здороваясь со мною, иные подмигивали. Мне было приятно
рассказывать девушке, кто они такие, чем занимаются и сколько получают:
ведь я мало о ком чего-то не знал. Я рассказывал ей о собственном
положении на службе и о том, что говорил мне начальник днем. Иногда мы
разговаривали о том, что писали в вечерних газетах. Убийство, какая-нибудь
деталь бракоразводного процесса, речь, произнесенная каким-нибудь
политиком, или цены на бирже. Ей было интересно все, о чем можно было
поговорить. И ее участие в разговоре было приятно. Шляпка каждой дамы,
проходившей мимо, доводила ее до вершин восхищения или ввергала в бездны
презрения. Она рассказывала мне, кто из этих леди - карга, а кто -
гусыня. С ее не умолкавшего язычка я стал узнавать кое-что о человечестве,
и, несмотря на то, что большинство людей казались ей забавными паяцами или
великолепными, царственными принцами, я заметил, что она никогда не
говорила ни о ком худого слова, хотя многие из тех, на которых она клала
глаз, были совершенно обыденными людьми. Пока я не начал гулять с нею, я
не знал, что такое витрина магазина. Особенно витрина ювелирного магазина:
в ней содержались прелюбопытнейшие вещи. Она рассказывала мне, как носить
тиару и подвески, и объясняла, какие запонки мне следует надевать: они
должны быть золотыми и с красными камнями; она показывала мне нитки
жемчуга или бриллиантов, которые, как она считала, прелестно смотрелись бы
на ней; а однажды сказала мне, что я ей очень нравлюсь. Я был очень
обрадован тогда, я был в восторге, но я был деловым человеком, и почти
ничего не ответил ей. Я никогда не любил брать кота в мешке.
Два дня в неделю, в понедельник и четверг, она уходила куда-то на весь
вечер, надев свое лучшее платье. Я не знал, куда она ходит, и не спрашивал
- я думал, она ходит к своей знакомой, подружке или что-то в этом роде.
Время шло, и, наконец, я собрался попросить ее выйти за меня замуж. Я уже
достаточно давно был знаком с нею, и она всегда была мила и прелестна. Мне
нравилась ее улыбка, мне нравились ее манеры и послушность. И еще кое-что
нравилось мне, чего я тогда не понимал, что-то вокруг нее, во всех ее
движениях, грациозность, широта: я не задумывался об этом; но теперь я
знаю - то была ее молодость. Я вспоминаю, что когда мы гуляли вместе, она
шла медленно, но дома она так и летала по лестницам - она порхала, я -
нет.
Однажды вечером она оделась, как обычно, чтобы уйти, и постучала в мою
дверь, спросить, не нужно ли мне чего-нибудь. Я сказал, что хочу кое-что
ей сказать, когда она вернется, что-то очень важное. Она пообещала
вернуться пораньше и зайти ко мне, и я улыбнулся ей, а она улыбнулась мне
в ответ и съехала по перилам вниз. Кажется, с того вечера у меня больше не
было поводов улыбаться.
После того, как она ушла, я получил письмо и по его виду и почерку
понял, что это со службы. Я заинтересовался: с чего бы это мне вдруг стали
писать?
Почему-то мне не хотелось его открывать... Это было мое увольнение по
причине почтенного возраста, и в письме весьма вежливо выражалась надежда
на мое дальнейшее благополучие. Подписано оно было Главным. Сперва я
ничего не понял, а потом подумал, что это глупая шутка. Долго я сидел в
своей комнате с совершенно пустой головой. Я смотрел в свою голову: в ней
были огромные пустоты, которые сонно гудели; широкие плавные движения,
казалось, совершались в моей голове, и хотя я глядел на письмо в руке, на
самом деле я пытался сосредоточить эти огромные, качающиеся пустоты у себя
в голове, а слухом улавливал какое-то движение. Я прекрасно помню этот
момент. Я стал ходить взад-вперед по комнате.
Во мне зрела подспудная, подземная ярость. Помнится, пару раз я
пробормотал "Как не стыдно!", а потом "Вздор какой-то!" Подумав о
возрасте, я взглянул в зеркало, но смотрел я на себя изнутри, и увидел,
что внутри я посерел и отяжелел.
Казалось, я из-под чего-то тяжелого смотрю на нечто незнакомое. У меня
было такое чувство, будто разжалась хватка, которой я держал себя долгое