стороне приютилась и вся 104-я.
Два эстонца, как два брата родных, сидели на низкой бетонной плите и
вместе, по очереди, курили половинку сигареты из одного мундштука. Эстонцы
эти были оба белые, оба длинные, оба худощавые, оба с долгими носами, с
большими глазами. Они так друг за друга держались, как будто одному без
другого воздуха синего не хватало. Бригадир никогда их и не разлучал. И ели
они все пополам, и спали на вагонке сверху на одной. И когда стояли в
колонне, или на разводе ждали, или на ночь ложились -- все промеж себя
толковали, всегда негромко и неторопливо. А были они вовсе не братья и
познакомились уж тут, в 104-й. Один, объясняли, был рыбак с побережья,
другого же, когда Советы уставились, ребенком малым родители в Швецию
увезли. А он вырос и самодумкой назад институт кончать. Тут его и взяли
сразу.
Вот, говорят, нация ничего не означает, во всякой, мол, нации худые люди
есть. А эстонцев сколь Шухов ни видал -- плохих людей ему не попадалось.
И все сидели -- кто на плитах, кто на опалубке для плит, кто на земле
прямо. Говорить-то с утра язык не ворочается, каждый в мысли свои уперся,
молчит. Фетюков-шакал насобирал где-тось окурков (он их и из плевательницы
вывернет, не погребует), теперь на коленях их разворачивал и неперегоревший
табачок ссыпал в одну бумажку. У Фетюкова на воле детей трое, но как сел --
от него все отказались, а жена замуж вышла: так помощи ему ниоткуда.
Буйновский косился-косился на Фетюкова, да и гавкнул:
-- Ну, что заразу всякую собираешь! Губы тебе сифилисом обмечет! Брось!
Кавторанг -- капитан, значит, второго рангу, -- он командовать привык, он
со всеми людьми так разговаривает, как командует.
Но Фетюков от Буйновского ни в чем не зависит -- кавторангу посылки тоже
не идут. И, недобро усмехнувшись ртом полупустым, сказал:
-- Подожди, кавторанг, восемь лет посидишь -- еще и ты собирать будешь.
Это верно, и гордей кавторанга люди в лагерь приходили...
-- Чего-чего? -- не дослышал глуховатый Сенька Клевшин. Он думал -- про
то разговор идет, как Буйновский сегодня на разводе погорел. -- Залупаться
не надо было! -- сокрушенно покачал он головой. -- Обошлось бы все.
Сенька Клевшин -- он тихий, бедолага. Ухо у него лопнуло одно, еще в
сорок первом. Потом в плен попал, бежал три раза, излавливали, сунули в
Бухенвальд. В Бухенвальде чудом смерть обминул, теперь отбывает срок тихо.
Будешь залупаться, говорит, пропадешь.
Это верно, кряхти да гнись. А упрешься -- переломишься.
Алексей лицо в ладони окунул, молчит. Молитвы читает.
Доел Шухов пайку свою до самых рук, однако голой корочки кусок --
полукруглой верхней корочки -- оставил. Потому что никакой ложкой так
дочиста каши не выешь из миски, как хлебом. Корочку эту он обратно в тряпицу
белую завернул на обед, тряпицу сунул в карман внутренний под телогрейкой,
застегнулся для мороза и стал готов, пусть теперь на работу шлют. А лучше б
и еще помедлили.
Тридцать восьмая бригада встала, разошлась: кто к растворомешалке, кто за
водой, кто к арматуре.
Но ни Тюрин не шел к своей бригаде, ни помощник его Павло. И хоть сидела
104-я вряд ли минут двадцать, а день рабочий -- зимний, укороченный -- был у
них до шести, уж всем казалось большое счастье, уж будто и до вечера теперь
недалеко.
-- Эх, буранов давно нет! -- вздохнул краснолицый упитанный латыш
Кильдигс. -- За всю зиму -- ни бурана! Что за зима?!
-- Да... буранов... буранов... -- перевздохнула бригада.
Когда задует в местности здешней буран, так не то что на работу не ведут,
а из барака вывести боятся: от барака до столовой если веревку не протянешь,
то и заблудишься. Замерзнет арестант в снегу -- так пес его ешь. А ну-ка
убежит? Случаи были. Снег при буране мелочкий-мелочкий, а в сугроб ложится,
как прессует его кто. По такому сугробу, через проволоку переметанному, и
уходили. Недалеко, правда.
От бурана, если рассудить, пользы никакой: сидят зэки под замком; уголь
не вовремя, тепло из барака выдует; муки в лагерь не подвезут -- хлеба нет;
там, смотришь, и на кухне не справились. И сколько бы буран тот ни дул --
три ли дня, неделю ли, -- эти дни засчитывают за выходные и столько
воскресений подряд на работу выгонят.
А все равно любят зэки буран и молят его. Чуть ветер покрепче завернет --
все на небо запрокидываются: матерьяльчику бы! матерьяльчику!
Снежку, значит.
Потому что от поземки никогда бурана стоящего не разыграется.
Уж кто-то полез греться к печи 38-й бригады, его оттуда шуранули.
Тут в зал вошел и Тюрин. Мрачен был он. Поняли бригадники: что-то делать
надо, и быстро.
-- Та-ак, -- огляделся Тюрин. -- Все здесь, сто четвертая?
И не проверяя и не пересчитывая, потому что никто у Тюрина никуда уйти не
мог, он быстро стал разнаряжать. Эстонцев двоих да Клевшина с Гопчиком
послал большой растворный ящик неподалеку взять и нести на ТЭЦ. Уж из того
стало ясно, что переходит бригада на недостроенную и поздней осенью
брошенную ТЭЦ. Еще двоих послал он в инструменталку, где Павло получал
инструмент. Четверых нарядил снег чистить около ТЭЦ, и у входа там в
машинный зал, и в самом машинном зале, и на трапах. Еще двоим велел в зале
том печь топить -- углем и досок спереть, поколоть. И одному цемент на
санках туда везти. И двоим воду носить, а двоим песок, и еще одному из-под
снега песок тот очищать и ломом разбивать.
И после всего того остались ненаряженными Шухов да Кильдигс -- первые в
бригаде мастера. И, отозвав их, бригадир им сказал:
-- Вот что, ребята! (А был не старше их, но привычка такая у него была --
"ребята".) С обеда будете шлакоблоками на втором этаже стены класть, там,
где осенью шестая бригада покинула. А сейчас надо утеплить машинный зал. Там
три окна больших, их в первую очередь чем-нибудь забить. Я вам еще людей на
помощь дам, только думайте, чем забить. Машинный зал будет нам и растворная
и обогревалка. Не нагреем -- померзнем, как собаки, поняли?
И может быть, еще б чего сказал, да прибежал за ним Гопчик, хлопец лет
шестнадцати, розовенький, как поросенок, с жалобой, что растворного ящика им
другая бригада не дает, дерутся. И Тюрин умахнул туда.
Как ни тяжко было начинать рабочий день в такой мороз, но только начало
это, и важно было переступить только его.
Шухов и Кильдигс посмотрели друг на друга. Они не раз уж работали вдвоем
и уважали друг в друге и плотника и каменщика. Издобыть на снегу на голом,
чем окна те зашить, не было легко. Но Кильдигс сказал:
-- Ваня! Там, где дома сборные, знаю я такое местечко -- лежит здоровый
рулон толя. Я ж его сам и прикрыл. Махнем?
Кильдигс хотя и латыш, но русский знает, как родной, -- у них рядом
деревня была старообрядческая, сыздетства и научился. А в лагерях Кильдигс
только два года, но уже все понимает: не выкусишь -- не выпросишь. Зовут
Кильдигса Ян, Шухов тоже зовет его Ваня.
Решили идти за толем. Только Шухов прежде сбегал тут же в строящемся
корпусе авторемонтных взять свой мастерок. Мастерок -- большое дело для
каменщика, если он по руке и легок. Однако на каждом объекте такой порядок:
весь инструмент утром получили, вечером сдали. И какой завтра инструмент
захватишь -- это от удачи. Но Шухов однажды обсчитал инструментальщика и
лучший мастерок зажилил. И теперь каждый вечер он его перепрятывает, а утро
каждое, если кладка будет, берет. Конечно, погнали б сегодня 104-ю на
Соцгородок -- и опять Шухов без мастерка. А сейчас камешек отвалил, в щелку
пальцы засунул -- вот он, вытянул.
Шухов и Кильдигс вышли из авторемонтных и пошли в сторону сборных домов.
Густой пар шел от их дыхания. Солнце уже поднялось, но было без лучей, как в
тумане, а по бокам солнца вставали, кесь, столбы.
-- Не столбы ли? -- кивнул Шухов Кильдигсу.
-- А нам столбы не мешают, -- отмахнулся Кильдигс и засмеялся. -- Лишь бы
от столба до столба колючку не натянули, ты вот что смотри.
Кильдигс без шутки слова не знает. За то его вся бригада любит. А уж
латыши со всего лагеря его почитают как! Ну, правда, питается Кильдигс
нормально, две посылки каждый месяц, румяный, как и не в лагере он вовсе.
Будешь шутить.
Ихьего объекта зона здорова' -- пока-а пройдешь через всю. Попались по
дороге из 82-й бригады ребятишки -- опять их ямки долбать заставили. Ямки
нужны невелики: пятьдесят на пятьдесят и глубины пятьдесят, да земля та и
летом, как камень, а сейчас морозом схваченная, пойди ее угрызи. Долбают ее
киркой -- скользит кирка, и только искры сыплются, а земля -- ни крошки.
Стоят ребятки каждый над своей ямкой, оглянутся -- греться им негде, отойти
не велят, -- давай опять за кирку. От нее все тепло.
Увидел средь них Шухов знакомого одного, вятича, и посоветовал:
-- Вы бы, слышь, землерубы, над каждой ямкой теплянку развели. Она б и
оттаяла, земля-та.
-- Не велят, -- вздохнул вятич. -- Дров не дают.
-- Найти надо.
А Кильдигс только плюнул.
-- Ну, скажи, Ваня, если б начальство умное было -- разве поставило бы
людей в такой мороз кирками землю долбать?
Еще Кильдигс выругался несколько раз неразборчиво и смолк, на морозе не
разговоришься. Шли они дальше и дальше и подошли к тому месту, где под
снегом были погребены щиты сборных домов.
С Кильдигсом Шухов любит работать, у него одно только плохо -- не курит,
и табаку в его посылках не бывает.
И правда, приметчив Кильдигс: приподняли вдвоем доску, другую -- а под
них толя рулон закатан.
Вынули. Теперь -- как нести? С вышки заметят -- это ничто: у попок только
та забота, чтоб зэки не разбежались, а внутри рабочей зоны хоть все щиты на
щепки поруби. И надзиратель лагерный если навстречу попадется -- тоже ничто:
он сам приглядывается, что б ему в хозяйство пошло. И работягам всем на эти
сборные дома наплевать. И бригадирам тоже. Печется об них только прораб
вольный, да десятник из зэков, да Шкуропатенко долговязый. Никто он,
Шкуропатенко, просто зэк, но душа вертухайская. Выписывают ему
наряд-повременку за то одно, что он сборные дома от зэков караулит, не дает
растаскивать. Вот этот-то Шкуропатенко их скорей всего на открытом прозоре и
подловит.
-- Вот что, Ваня, плашмя нести нельзя, -- придумал Шухов, -- давай его
стоймя в обнимку возьмем и пойдем так легонько, собой прикрывая. Издаля не
разберет.
Ладно придумал Шухов. Взять рулон неудобно, так не взяли, а стиснули
между собой как человека третьего -- и пошли. И со стороны только и увидишь,
что два человека идут плотно.
-- А потом на окнах прораб увидит этот толь, все одно догадается, --
высказал Шухов.
-- А мы при чем? -- удивился Кильдигс. -- Пришли на ТЭЦ, а уж там, мол,
[было так]. Неужто срывать?
И то верно.
Ну, пальцы в худых рукавицах окостенели, прямо совсем не слышно. А
валенок левый держит. Валенки -- это главное. Руки в работе разойдутся.
Прошли целиною снежной -- вышли на санный полоз от инструменталки к ТЭЦ.
Должно быть, цемент вперед провезли.
ТЭЦ стоит на бугре, а за ней зона кончается. Давно уж на ТЭЦ никто не
бывал, все подступы к ней снегом ровным опеленаты. Тем ясней полоз санный и
тропка свежая, глубокие следы -- наши прошли. И чистят уже лопатами
деревянными около ТЭЦ и дорогу для машины.
Хорошо бы подъемничек на ТЭЦ работал. Да там мотор перегорел, и с тех
пор, кажись, не чинили. Это опять, значит, на второй этаж все на себе.
Раствор. И шлакоблоки.
Стояла ТЭЦ два месяца, как скелет серый, в снегу, покинутая. А вот пришла
104-я. И в чем ее души держатся? -- брюхи пустые поясами брезентовыми
затянуты; морозяка трещит; ни обогревалки, ни огня искорки. А все ж пришла