сидки: бывало, и вовсе без валенок зиму перехаживали, бывало, и ботинок тех
не видали, только лапти да ЧТЗ (из резины обутка, след автомобильный).
Теперь вроде с обувью подналадилось: в октябре получил Шухов (а почему
получил -- с помбригадиром вместе в каптерку увязался) ботинки дюжие,
твердоносые, с простором на две теплых портянки. С неделю ходил как
именинник, все новенькими каблучками постукивал. А в декабре валенки
подоспели -- житуха, умирать не надо. Так какой-то черт в бухгалтерии
начальнику нашептал: валенки, мол, пусть получают, а ботинки сдадут. Мол,
непорядок -- чтобы зэк две пары имел сразу. И пришлось Шухову выбирать: или
в ботинках всю зиму навылет, или в валенках, хошь бы и в оттепель, а ботинки
отдай. Берёг, солидолом умягчал, ботинки новехонькие, ах! -- ничего так
жалко не было за восемь лет, как этих ботинков. В одну кучу скинули, весной
уж твои не будут. Точно, как лошадей в колхоз сгоняли.
Сейчас Шухов так догадался: проворно вылез из валенок, составил их в
угол, скинул туда портянки (ложка звякнула на пол; как быстро ни снаряжался
в карцер, а ложку не забыл) и босиком, щедро разливая тряпкой воду, ринулся
под валенки к надзирателям.
-- Ты! гад! потише! -- спохватился один, подбирая ноги на стул.
-- Рис? Рис по другой норме идет, с рисом ты не равняй!
-- Да ты сколько воды набираешь, дурак? Кто ж так моет?
-- Гражданин начальник! А иначе его не вымоешь. Въелась грязь-то...
-- Ты хоть видал когда, как твоя баба полы мыла, чушка?
Шухов распрямился, держа в руке тряпку со стекающей водой. Он улыбнулся
простодушно, показывая недостаток зубов, прореженных цингой в Усть-Ижме в
сорок третьем году, когда он доходил. Так доходил, что кровавым поносом
начисто его проносило, истощенный желудок ничего принимать не хотел. А
теперь только шепелявенье от того времени и осталось.
-- От бабы меня, гражданин начальник, в сорок первом году отставили. Не
упомню, какая она и баба.
-- Та'к вот они моют... Ничего, падлы, делать не умеют и не хотят. Хлеба
того не стоят, что им дают. Дерьмом бы их кормить.
-- Да на хрена' его и мыть каждый день? Сырость не переводится. Ты вот
что, слышь, восемьсот пятьдесят четвертый! Ты легонько протри, чтоб только
мокровато было, и вали отсюда.
-- Рис! Пшёнку с рисом ты не равняй!
Шухов бойко управлялся.
Работа -- она как палка, конца в ней два: для людей делаешь -- качество
дай, для начальника делаешь -- дай показуху.
А иначе б давно все подохли, дело известное.
Шухов протер доски пола, чтобы пятен сухих не осталось, тряпку невыжатую
бросил за печку, у порога свои валенки натянул, выплеснул воду на дорожку,
где ходило начальство, -- и наискось, мимо бани, мимо темного охолодавшего
здания клуба, наддал к столовой.
Надо было еще и в санчасть поспеть, ломало опять всего. И еще надо было
перед столовой надзирателям не попасться: был приказ начальника лагеря
строгий -- одиночек отставших ловить и сажать в карцер.
Перед столовой сегодня -- случай такой дивный -- толпа не густилась,
очереди не было. Заходи.
Внутри стоял пар, как в бане, -- на'пуски мороза от дверей и пар от
баланды. Бригады сидели за столами или толкались в проходах, ждали, когда
места освободятся. Прокликаясь через тесноту, от каждой бригады работяги по
два, по три носили на деревянных подносах миски с баландой и кашей и искали
для них места на столах. И все равно не слышит, обалдуй, спина еловая, на'
тебе, толкнул поднос. Плесь, плесь! Рукой его свободной -- по шее, по шее!
Правильно! Не стой на дороге, не высматривай, где подлизать.
Там, за столом, еще ложку не окунумши, парень молодой крестится.
Бендеровец, значит, и то новичок: старые бендеровцы, в лагере пожив, от
креста отстали.
А русские -- и какой рукой креститься, забыли.
Сидеть в столовой холодно, едят больше в шапках, но не спеша, вылавливая
разварки тленной мелкой рыбешки из-под листьев черной капусты и выплевывая
косточки на стол. Когда их наберется гора на столе -- перед новой бригадой
кто-нибудь смахнет, и там они дохрястывают на полу.
А прямо на пол кости плевать -- считается вроде бы неаккуратно.
Посреди барака шли в два ряда не то столбы, не то подпорки, и у одного из
таких столбов сидел однобригадник Шухова Фетюков, стерег ему завтрак. Это
был из последних бригадников, поплоше Шухова. Снаружи бригада вся в одних
черных бушлатах и в номерах одинаковых, а внутри шибко неравно --
ступеньками идет. Буйновского не посадишь с миской сидеть, а и Шухов не
всякую работу возьмет, есть пониже.
Фетюков заметил Шухова и вздохнул, уступая место.
-- Уж застыло все. Я за тебя есть хотел, думал -- ты в кондее.
И -- не стал ждать, зная, что Шухов ему не оставит, обе миски
отштукатурит дочиста.
Шухов вытянул из валенка ложку. Ложка та была ему дорога, прошла с ним
весь север, он сам отливал ее в песке из алюминиевого провода, на ней и
наколка стояла: "Усть-Ижма, 1944".
Потом Шухов снял шапку с бритой головы -- как ни холодно, но не мог он
себя допустить есть в шапке -- и, взмучивая отстоявшуюся баланду, быстро
проверил, что там попало в миску. Попало так, средне. Не с начала бака
наливали, но и не доболтки. С Фетюкова станет, что он, миску стережа, из нее
картошку выловил.
Одна радость в баланде бывает, что горяча, но Шухову досталась теперь
совсем холодная. Однако он стал есть ее так же медленно, внимчиво. Уж тут
хоть крыша гори -- спешить не надо. Не считая сна, лагерник живет для себя
только утром десять минут за завтраком, да за обедом пять, да пять за
ужином.
Баланда не менялась ото дня ко дню, зависело -- какой овощ на зиму
заготовят. В летошнем году заготовили одну соленую морковку -- так и прошла
баланда на чистой моркошке с сентября до июня. А нонче -- капуста черная.
Самое сытное время лагернику -- июнь: всякий овощ кончается и заменяют
крупой. Самое худое время -- июль: крапиву в котел секут.
Из рыбки мелкой попадались все больше кости, мясо с костей сварилось,
развалилось, только на голове и на хвосте держалось. На хрупкой сетке
рыбкиного скелета не оставив ни чешуйки, ни мясинки, Шухов еще мял зубами,
высасывал скелет -- и выплевывал на стол. В любой рыбе ел он все: хоть
жабры, хоть хвост, и глаза ел, когда они на месте попадались, а когда
вываривались и плавали в миске отдельно -- большие рыбьи глаза, -- не ел.
Над ним за то смеялись.
Сегодня Шухов сэкономил: в барак не зашедши, пайки не получил и теперь ел
без хлеба. Хлеб -- его потом отдельно нажать можно, еще сытей.
На второе была каша из магары. Она застыла в один слиток, Шухов ее
отламывал кусочками. Магара не то что холодная -- она и горячая ни вкуса, ни
сытости не оставляет: трава и трава, только желтая, под вид пшена. Придумали
давать ее вместо крупы, говорят -- от китайцев. В вареном весе триста грамм
тянет -- и лады: каша не каша, а идет за кашу.
Облизав ложку и засунув ее на прежнее место в валенок, Шухов надел шапку
и пошел в санчасть.
Было все так же темно в небе, с которого лагерные фонари согнали звезды.
И все так же широкими струями два прожектора резали лагерную зону. Как этот
лагерь, Особый, зачинали -- еще фронтовых ракет осветительных больно много
было у охраны, чуть погаснет свет -- сыпят ракетами над зоной, белыми,
зелеными, красными, война настоящая. Потом не стали ракет кидать. Или
до'роги обходятся?
Была все та же ночь, что и при подъеме, но опытному глазу по разным
мелким приметам легко было определить, что скоро ударят развод. Помощник
Хромого (дневальный по столовой Хромой от себя кормил и держал еще
помощника) пошел звать на завтрак инвалидный шестой барак, то есть не
выходящих за зону. В культурно-воспитательную часть поплелся старый художник
с бородкой -- за краской и кисточкой, номера писать. Опять же Татарин
широкими шагами, спеша, пересек [линейку] в сторону штабного барака. И
вообще снаружи народу поменело -- значит, все приткнулись и греются
последние сладкие минуты.
Шухов проворно спрятался от Татарина за угол барака: второй раз
попадешься -- опять пригребётся. Да и никогда зевать нельзя. Стараться надо,
чтоб никакой надзиратель тебя в одиночку не видел, а в толпе только. Может,
он человека ищет на работу послать, может, зло отвести не на ком. Читали ж
вот приказ по баракам -- перед надзирателем за пять шагов снимать шапку и
два шага спустя надеть. Иной надзиратель бредет, как слепой, ему все равно,
а для других это сласть. Сколько за ту шапку в кондей перетаскали, псы
клятые. Нет уж, за углом перестоим.
Миновал Татарин -- и уже Шухов совсем намерился в санчасть, как его
озарило, что ведь сегодня утром до развода назначил ему длинный латыш из
седьмого барака прийти купить два стакана самосада, а Шухов захлопотался, из
головы вон. Длинный латыш вечером вчера получил посылку, и, может, завтра уж
этого самосаду не будет, жди тогда месяц новой посылки. Хороший у него
самосад, крепкий в меру и духовитый. Буроватенький такой.
Раздосадовался Шухов, затоптался -- не повернуть ли к седьмому бараку. Но
до санчасти совсем мало оставалось, он и потрусил к крыльцу санчасти.
Слышно скрипел снег под ногами.
В санчасти, как всегда, до того было чисто в коридоре, что страшно
ступать по полу. И стены крашены эмалевой белой краской. И белая вся мебель.
Но двери кабинетов были все закрыты. Врачи-то, поди, еще с постелей не
подымались. А в дежурке сидел фельдшер -- молодой парень Коля Вдовушкин, за
чистым столиком, в свеженьком белом халате -- и что-то писал.
Никого больше не было.
Шухов снял шапку, как перед начальством, и, по лагерной привычке лезть
глазами куда не следует, не мог не заметить, что Николай писал
ровными-ровными строчками и каждую строчку, отступя от краю, аккуратно одну
под одной начинал с большой буквы. Шухову было, конечно, сразу понятно, что
это -- не работа, а по левой, но ему до того не было дела.
-- Вот что... Николай Семеныч... я вроде это... болен... -- совестливо,
как будто зарясь на что чужое, сказал Шухов.
Вдовушкин поднял от работы спокойные, большие глаза. На нем был чепчик
белый, халат белый, и номеров видно не было.
-- Что ж ты поздно так? А вечером почему не пришел? Ты же знаешь, что
утром приема нет? Список освобожденных уже в ППЧ.
Все это Шухов знал. Знал, что и вечером освободиться не проще.
-- Да ведь, Коля... Оно с вечера, когда нужно, так и не болит...
-- А что -- оно? Оно -- что болит?
-- Да разобраться, бывает, и ничего не болит. А недужит всего.
Шухов не был из тех, кто липнет к санчасти, и Вдовушкин это знал. Но
право ему было дано освободить утром только двух человек -- и двух он уже
освободил, и под зеленоватым стеклом на столе записаны были эти два
человека, и подведена черта.
-- Так надо было беспокоиться раньше. Что ж ты -- под самый развод? На!
Вдовушкин вынул термометр из банки, куда они были спущены сквозь прорези
в марле, обтер от раствора и дал Шухову держать.
Шухов сел на скамейку у стены, на самый краешек, только-только чтоб не
перекувырнуться вместе с ней. Неудобное место такое он избрал даже не
нарочно, а показывая невольно, что санчасть ему чужая и что пришел он в нее
за малым.
А Вдовушкин писал дальше.
Санчасть была в самом глухом, дальнем углу зоны, и звуки сюда не
достигали никакие. Ни ходики не стучали -- заключенным часов не положено,
время за них знает начальство. И даже мыши не скребли -- всех их повыловил
больничный кот, на то поставленный.