Друга нет и быть не может, но зато весь простой народ любит своего Вождя,
готов жизнь и душу отдать. Это и по газетам видно, и по кино, и по выставке
подарков. День рождения Вождя стал всенародным праздником, это радостно
сознавать. Сколько пришло приветствий! -- от учреждений приветствия, от
организаций приветствия, от заводов приветствия, от отдельных граждан
приветствия. Просила "Правда" разрешения печатать их не все сразу, а по два
столбца каждый номер. Ну, растянется на несколько лет, ничего, это не плохо.
А подарки в музее Революции не уместились в десяти залах. Чтоб не мешать
москвичам осматривать их днём, Сталин съездил посмотреть их ночью. Труд
тысяч и тысяч мастеров, лучшие дары земли, стояли, лежали и висели перед ним
-- но и тут его настигла та же безучастность, то же угасание интересов.
Зачем ему были все эти подарки?.. Он соскучился быстро. И ещё какое-то
неприятное воспоминание подступило к нему в музее, но, как часто в последнее
время, мысль не дошла до ясности, а осталось только, что -- неприятно.
Сталин прошёл три зала, ничего не выбрал, постоял у большого телевизора с
гравированной надписью "Великому Сталину от чекистов" (это был самый крупный
советский телевизор, сделанный в одном экземпляре в Марфине), повернулся и
уехал.
А в общем прошёл замечательный юбилей -- такая гордость! такие победы!
такой успех, какого не знал ни один политик мира! -- а полноты торжества не
было.
Что-то, как в груди застрявшее, досаждало и пекло.
Он откусил и пососал ещё.
Народ-то его любил, это верно, но сам народ кишел очень уж многими
недостатками, сам народ никуда не годился. Достаточно вспомнить: из-за кого
отступали в сорок первом году? Кто ж тогда отступал, если не народ? Вот
почему не праздновать надо было, не лежать, а -- приниматься за работу.
Думать.
Думать -- был его долг. И рок его, и казнь его тоже была -- думать. Ещё
два десятилетия, подобно арестанту с двадцатилетним сроком, он должен был
жить, и не больше же в сутки спать, чем восемь часов, больше не выспишь. А
по остальным часам, как по острым камням, надо было ползти, перетягиваться
уже не молодым, уязвимым телом.
Невыносимее всего было Сталину время утреннее и полуденное: пока солнце
восходило, играло, поднималось на кульминацию -- Сталин спал в темноте,
зашторенный, закрытый, запертый. Он просыпался, когда солнце уже спадало,
умерялось, заваливало к окончанию своей короткой однодневной жизни. Около
трёх часов дня Сталин завтракал и лишь к вечеру, к закату, начинал оживать.
Его мозг в эти часы разрабатывался недоверчиво, хмуро, все решения его были
запретительные и отрицательные. С десяти вечера начинался обед, куда обычно
приглашались ближайшие из политбюро и иностранных коммунистов. За многими
блюдами, бокалами, анекдотами и разговорами хорошо убивалось четыре-пять
часов, и одновременно брался разгон, собирались толчки для созидательных,
законодательных мыслей второй половины ночи. Все главные Указы, направившие
великое государство, формировались в сталинской голове после двух часов ночи
-- и только до рассвета.
И сейчас то время как раз начиналось. И был тот уже зреющий указ,
которого ощутимо не хватало среди законов. Почти всё в стране удалось
закрепить навечно, все движения остановить, все потоки перепрудить, все
двести миллионов знали своё место -- и только колхозная молодёжь давала
утечку. Это тем более странно, что общие колхозные дела обстояли наглядно
хорошо, как показывали фильмы и романы, да Сталин и сам толковал с
колхозниками в президиумах слётов и съездов. Однако, проницательный и
постоянно самокритичный государственный деятель, Сталин заставлял себя
видеть ещё глубже. Кто-то из секретарей обкомов (кажется, его расстреляли
потом) проговорился ему, что есть такая теневая сторона: в колхозах
безотказно работают старики и старухи, вписанные туда с тридцатого года, а
вот несознательная часть молодёжи старается после школы обманным образом
получить паспорт и увильнуть в город. Сталин услышал -- и в нём началась
подтачивающая работа.
Образование!.. Что за путаница вышла с этим всеобщим семилетним, всеобщим
десятилетним, с кухаркиными детьми, идущими в ВУЗ! Тут безответственно
напутал Ленин, вот уж кто без оглядки сорил обещаниями, а на сталинскую
спину они достались непоправимым кривым горбом. Каждая кухарка должна
управлять государством! -- как он себе это конкретно представлял? Чтобы
кухарка по пятницам не готовила, а ходила заседать в Облисполком? Кухарка --
она и есть кухарка, она должна обед готовить. А управлять людьми -- это
высокое умение, это можно доверить только специальным кадрам,
особо-отобранным кадрам, закалённым кадрам, дисциплинированным кадрам.
Управление же самими кадрами может быть только в единых руках, а именно в
привычных руках Вождя.
Установить бы по уставу сельхозартели, что как земля принадлежит ей
вечно, так и всякий, родившийся в данной деревне, со дня рождения
автоматически принимается в колхоз. Оформить как почётное право. Сразу --
агиткомпанию: "Новый шаг к коммунизму", "юные наследники колхозной
житницы"... ну, там писатели найдут, как выразиться.
Но -- наши сторонники на Западе?..
Но -- кому же работать в колхозах?..
Нет, что-то не шли сегодня рабочие мысли. Нездоровилось.
Раздался лёгкий четырёхкратный стук в дверь -- не стук даже, а четыре
мягких поглаживания по ней, будто о дверь скреблась собака.
Сталин повернул около оттоманки ручку тяги дистанционного запора,
предохранитель сощёлкнул, и дверь приотворилась. Её не закрывала портьера
(Сталин не любил пологов, складок, всего, где можно прятаться), и видно
было, как голая дверь растворилась ровно настолько, чтобы пропустить собаку.
Но не в нижней, а в верхней части просунулась голова как будто ещё и
молодого, но уже лысого Поскрёбышева с постоянным выражением честной
преданности и полной готовности на лице.
С тревогой за Хозяина он посмотрел, как тот лежал, полу прикрывшись
верблюжьей шалью, однако не спросил прямо о здоровьи (Сталин не любил таких
вопросов), а, недалеко от шёпота:
-- Есь Сарионыч! Вы сегодня на полтретьего Абакумову назначали. Будете
принимать? нет?
Иосиф Виссарионович отстегнул клапан грудного кармана и на цепочке
вытащил часы (как все люди старого времени, терпеть не мог ручных).
Ещё не было и двух часов ночи.
Тяжёлый ком стоял в желудке. Вставать, переодеваться не хотелось. Но и
распускать никого нельзя: чуть-чуть послабь -- сразу почувствуют.
-- Па-смотрым, -- устало ответил Сталин и моргнул.
-- Нэ знаю.
-- Ну, пусть себе едет. Подождёт! -- подтвердил Поскрёбышев и кивнул с
излишком раза три. И замер опять, со вниманием глядя на Хозяина: -- Какие
распоряжения ещё, Ы-Сарионыч?
Сталин смотрел на Поскрёбышева вялым полуживым взглядом, и никакого
распоряжения не выражалось в нём. Но при вопросе Поскрёбышева вдруг
высеклась из его прорончивой памяти внезапная искра, и он спросил, о чём
давно хотел и забывал:
-- Слушай, как там кипарисы в Крыму? -- рубят?
-- Рубят! Рубят! -- уверенно тряхнул головой Поскрёбышев, будто этого
вопроса только и ждал, будто только что звонил в Крым и справлялся. --
Вокруг Массандры и Ливадии уже много свалили, Ы-Сарионыч!
-- Ты всё ж таки сводку па-требуй. Цы-фравую. Нэт ли саботажа? --
озабочены были жёлтые нездоровые глаза Всесильного.
В этом году сказал ему один врач, что его здоровью вредны кипарисы, а
нужно, чтобы воздух пропитывался эвкалиптами. Поэтому Сталин велел крымские
кипарисы вырубить, а в Австралию послать за молодыми эвкалиптами.
Поскрёбышев бодро обещал и навязался также узнать, в каком положении
эвкалипты.
-- Ладно, -- удовлетворённо вымолвил Сталин. -- Иды'-пока, Саша.
Поскрёбышев кивнул, попятился, ещё кивнул, убрал голову вовсе и затворил
дверь. Иосиф Виссарионович снова спустил дистанционный запор. Придерживая
шаль, повернулся на другой бок.
И опять стал листать свою Биографию.
Но, расслабляемый лежаньем, ознобом и несвареньем, невольно предался
угнетённому строю мысли. Уже не ослепительный конечный успех его политики
выступил перед ним, а: как ему в жизни не везло, и как несправедливо-много
препятствий и врагов городила перед ним судьба.
Две трети столетия -- сизая даль, из начала которой самым смелым мечтам
не мог бы представиться конец, из конца -- трудно оживить и поверить в
начало.
Безнадёжно народилась эта жизнь. Незаконный сын, приписанный захудалому
пьянице-сапожнику. Необразованная мать. Замарашка Coco не вылезал из луж
подле горки царицы Тамары. Не то, чтобы стать властелином мира, но как этому
ребёнку выйти из самого низменного, самого униженного положения?
Всё же виновник жизни его похлопотал, и в обход церковных установлений
приняли мальчика не из духовной семьи -- сперва в духовное училище, потом
даже в семинарию.
Бог Саваоф с высоты потемневшего иконостаса сурово призвал
новопослушника, распластанного на холодных каменных плитах. О. с каким
усердием стал мальчик служить Богу! как доверился ему! За шесть лет ученья
он по силам долбил Ветхий и Новый Заветы, Жития святых и церковную историю,
старательно прислуживал на литургиях.
Вот здесь, в "Биографии", есть этот снимок: выпускник духовного училища
Джугашвили в сером подряснике с круглым глухим воротом; матовый, как бы
изнурённый моленьями, отроческий овал лица; длинные волосы, подготовляемые к
священнослужению, строго пробраны, со смирением намазаны лампадным маслом и
напущены на самые уши -- и только глаза да напряжённые брови выдают, что
этот послушник пойдёт, пожалуй, до митрополита.
А Бог -- обманул... Заспанный постылый городок среди круглых зелёных
холмов, в извивах Меджуды и Лиахви, отстал: в шумном Тифлисе умные люди
давно уже над Богом смеялись. И лестница, по которой Coco цепко карабкался,
вела, оказывается, не на небо, а на чердак.
Но клокочущий забиячный возраст требовал действия! Время уходило -- не
сделано ничего! Не было денег на университет, на государственную службу, на
начало торговли -- зато был социализм, принимающий всех, социализм,
привыкший к семинаристам. Не было наклонностей к наукам или к искусствам, не
было умения к ремеслу или воровству, не было удачи стать любовником богатой
дамы -- но открытыми объятьями звала всех, принимала и всем обещала место --
Революция.
Сюда, в "Биографию", он посоветовал включить и фото этого времени, его
любимый снимок. Вот он, почти в профиль. У него не борода, не усы, не
бакенбарды (он не решил ещё, что), а просто не брился давно, и всё воедино
живописно заросло буйной мужской порослью. Он весь готов устремиться, но не
знает, куда. Что за милый молодой человек! Открытое, умное, энергичное лицо,
ни следа того изувера-послушника. Освобождённые от масла, волосы воспряли,
густыми волнами украсили голову и, колыхаясь, прикрывают то, что в нём может
быть несколько не удалось: лоб невысокий и покатый назад. Молодой человек
беден, пиджачок его куплен поношенным, дешёвый клетчатый шарфик с
художнической вольностью облегает шею и закрывает узкую болезненную грудь,
где и рубашки-то нет. Этот тифлисский плебей не обречён ли уже и
туберкулёзу?
Всякий раз, когда Сталин смотрит на эту фотографию, сердце его
переполняется жалостью (ибо не бывает сердец, совсем не способных к ней).
Как всё трудно, как всё против этого славного юноши, ютящегося в бесплатном
холодном чулане при обсерватории и уже исключённого из семинарии! (Он хотел