жестах и взглядах этот угрожающий внутренний смысл -- и стал уже сознательно
их отрабатывать, отчего они ещё лучше стали получаться и ещё вернее
действовать на окружающих.
Наконец Сталин очень сурово посмотрел на Абакумова и тычком трубки в
воздухе указал ему, куда сегодня сесть.
Абакумов радостно встрепенулся, легко прошёл и сел -- но не на всё
сиденье, а на переднюю только часть его. Так было ему совсем не удобно, зато
легче привставать, когда понадобится.
-- Ну? -- буркнул Сталин, глядя в свои бумаги.
Настал момент! Теперь надо было не терять инициативы!
Абакумов кашлянул и прочищенным горлом заторопился, заговорил почти
восторженно. (Он себя потом проклинал за эту говорливую угодливость в
кабинете Сталина, за неумеренные обещания, -- но как-то само так всегда
получалось, что чем недоброжелательней встречал его Хозяин, тем несдержанней
Абакумов бывал в заверениях, а это затягивало его в новые и новые обещания.)
Постоянным украшением ночных докладов Абакумова, тем главным, что
привлекало в них Сталина, было всегда -- раскрытие какой-то очень важной,
очень разветвлённой враждебной группы. Без такой обезвреженной (каждой раз
новой) группы Абакумов на доклады не приходил. Он и сегодня приготовил такую
группку по академии имени Фрунзе и долго мог заполнять время подробностями.
Но сперва принялся рассказывать об успехах (он сам не знал -- подлинных
или мнимых) подготовки покушения на Тито. Он говорил, что будет поставлена
бомба замедленного действия на яхту Тито перед отправлением её на остров
Бриони.
Сталин поднял голову, вставил погасшую трубку в рот и раза два просопел
ею. Он не сделал больше никаких движений, не выказал никакого интереса, но
Абакумов, немного всё-таки проникая в шефа, почувствовал, что попал в точку.
-- А -- Ранкович? -- спросил Сталин.
Да, да! Подгадать момент, чтоб и Ранкович, и Кардель, и Моше Пьяде -- вся
эта клика взлетела бы на воздух вместе! По расчётам, не позже этой весны так
и должно получиться! (Ещё при взрыве должна была погибнуть команда яхты,
однако министр такой мелочи не касался, и собеседник его не допытывался.)
Но о чём он думал, сопя погасшей трубкой, невыразительно глядя на
министра поверх своего кляплого свисающего носа?
Не о том, конечно, что руководимая им партия родилась с отрицания
индивидуального террора. И не о том, что сам он всю жизнь только и ехал на
терроре. Сопя трубкой и глядя на этого краснощёкого упитанного молодца с
разгоревшимися ушами, Сталин думал о том, о чём всегда думал при виде этих
ретивых, на все готовых, заискивающих подчинённых. Даже это не мысль была, а
движение чувства: насколько этому человеку можно сегодня доверять? И второе
движение: не наступил ли уже момент, когда этим человеком надо пожертвовать?
Сталин прекрасно знал, что Абакумов в сорок пятом году обогатился. Но не
спешил его карать. Сталину нравилось, что Абакумов -- такой. Такими легче
управлять. Больше всего в жизни Сталин остерегался так называемых "идейных",
вроде Бухарина. Это -- самые ловкие притворщики, их трудно раскусить.
Но даже и понятному Абакумову нельзя было доверять, как никому вообще на
земле.
Он не доверял своей матери. И Богу. И революционерам. И мужикам (что
будут сеять хлеб п собирать урожай, если их не заставлять). И рабочим (что
будут работать, если им не установить норм). И тем более не доверял
инженерам. Не доверял солдатам и генералам, что будут воевать без штрафных
рот и заградотрядов. Не доверял своим приближённым. Не доверял жёнам и
любовницам. И детям своим не доверял. И прав оказывался всегда!
И доверился он одному только человеку -- единственному за всю свою
безошибочно-недоверчивую жизнь. Перед всем миром этот человек был так
решителен в дружелюбии и во враждебности, так круто развернулся из врагов и
протянул дружескую руку. Это не был болтун, это был человек дела.
И Сталин поверил ему!
Человек этот был -- Адольф Гитлер.
С одобрением и злорадством следил Сталин, как Гитлер чехвостил Польшу,
Францию, Бельгию, как самолёты его застилали небо над Англией. Молотов
приехал из Берлина перепуганный. Разведчики доносили, что Гитлер стягивает
войска к востоку. Убежал в Англию Гесс. Черчилль предупредил Сталина о
нападении. Все галки на белорусских осинах и галицийских тополях кричали о
войне. Все базарные бабы в его собственной стране пророчили войну со дня на
день. Один Сталин оставался невозмутим. Он слал в Германию эшелоны сырья, не
укреплял границ, боялся обидеть коллегу.
Он верил Гитлеру!..
Едва-едва не обошлась ему эта вера ценою в голову.
Тем более теперь он окончательно не верил никому!
На это давление недоверия Абакумов мог бы ответить горькими словами, да
не смел их сказать. Не надо было играть в деревянные лошадки -- призывать
этого олуха Попивода и обсуждать с ним фельетоны против Тито. И тех славных
ребят, которых Абакумов намечал послать колоть медведя, знавших язык,
обычаи, даже Тито в лицо, -- не надо было отвергать по анкетам (раз жил за
границей -- [не наш] человек), а поручить им, поверить. Теперь-то, конечно,
чёрт его знает, что из этого покушения выйдет. Абакумова самого сердила
такая неповоротливость.
Но он знал своего Хозяина! Надо было служить ему на какую-то долю сил --
больше половины, но никогда на полную. Сталин не терпел открытого
невыполнения. Однако, чересчур удачное выполнение он ненавидел: он
усматривал в этом подкоп под свою единственность. Никто, кроме него, не
должен был ничего знать, уметь и делать безупречно!
И Абакумов, -- как и все сорок пять министров! -- по виду натужась в
министерской упряжке, тянул вполплеча.
Как царь Мидас своим прикосновением обращал всё в золото, так Сталин
своим прикосновением обращал всё в посредственность.
Но сегодня-таки лицо Сталина по мере абакумовского доклада светлело. И до
подробности рассказав о предполагаемом взрыве, министр далее докладывал об
арестах в Духовной Академии, потом особенно подробно -- об Академии Фрунзе,
потом о разведке в портах Южной Кореи, потом...
По прямому долгу и по здравому смыслу он должен был сейчас доложить о
сегодняшнем телефонном звонке в американское посольство. Но мог и не
говорить: он [мог] бы думать, что об этом уже доложил Берия или Вышинский, а
ещё верней -- ему самому могли в эту ночь не доложить. Именно из-за того,
что, никому не доверяя, Сталин развёл параллелизм, каждый запряженный мог
тянуть вполплеча. Выгодней было пока не выскакивать с обещанием найти
преступника посредством спецтехники. Всякого же упоминания о [телефоне] он
вдвойне сегодня боялся, чтобы Хозяин не вспомнил секретную телефонию. И
Абакумов старался даже не смотреть на настольный телефон, чтобы глазами не
навести на него Вождя.
А Сталин вспоминал! Он как раз что-то вспоминал!
-- и как бы не секретную телефонию! Он собрал в тяжёлые складки лоб, и
напряглись хрящи его большого носа, упорный взгляд уставил он на Абакумова
(министр придал лицу как можно больше открытой честной прямоты)
-- но не вспоминалось! Едва державшаяся мысль сорвалась в провал памяти.
Беспомощно распустились складки серого лба.
Сталин вздохнул, набил трубку и закурил.
-- Да! -- вспомнил он в первом дымке, но мимоходом, не то главное, что
вспоминал. -- Гомулка -- арестован?
Гомулка в Польше не так давно был снят со всех постов и, не задерживаясь,
катился в пропасть.
-- Арестован! -- подтвердил облегчённый Абакумов, чуть приподнимаясь со
стула. (Да Сталину уже и докладывали об этом.)
Кнопкой в столе Сталин переключил верхний свет на большой -- несколько
ламп на стенах. Поднялся и, дымя трубкой, начал ходить. Абакумов понял, что
доклад его окончен и сейчас будут диктоваться инструкции. Он раскрыл на
коленях большой блокнот, достал авторучку, приготовился писать. (Хозяин
любил, чтобы слова его тут же записывали.)
Но Сталин ходил к радиоле и назад, дымил трубкой и не говорил ни слова,
как бы совсем забыв про Абакумова. Серое рябоватое лицо его насупилось в
мучительном усилии припоминания. Когда он в профиль проходил мимо Абакумова,
министр видел, что уже пригорбливаются плечи, сутулится спина Вождя, отчего
он кажется ещё меньше ростом, совсем маленьким. И Абакумов загадал про себя
(обычно он запрещал себе здесь такие мысли, чтоб как-нибудь их не учуял
Верховный) -- загадал, что не проживёт Батька ещё десяти лет, помрёт. Может
не рассудительно, а хотелось, чтоб это случилось побыстрей: казалось, что
всем им, приближённым, откроется тогда лёгкая вольная жизнь.
А Сталин был подавлен новым провалом в памяти -- голова отказывалась ему
служить! Идя сюда из спальни, он специально думал, о чём надо спросить
Абакумова -- и вот забыл. В бессилии он не знал, какую кожу наморщить, чтобы
вспомнить.
И вдруг запрокинул голову, посмотрел на верх противоположной стены и
вспомнил!! -- но не то, что надо было, -- а то, чего две ночи назад не мог
вспомнить в музее революции, что ему так показалось там неприятно.
... Это было в тридцать седьмом году. К двадцатилетию революции, когда
так много изменилось в трактовке, он решил сам просмотреть экспозицию музея,
не напутали ли там чего. И в одном зале -- в том самом, где стоял сегодня
огромный телевизор, он с порога внезапно прозревшими глазами увидел на верху
противоположной стены большие портреты Желябова и Перовской. Их лица были
открыты, бесстрашны, их взгляды неукротимы и каждого входящего звали: "Убей
тирана!"
Как двумя стрелами, поражённый в горло двумя взглядами народовольцев,
Сталин тогда откинулся, захрипел, закашлялся и в кашле пальцем тряс,
показывая на портреты.
Их сняли тотчас.
И из музея в Ленинграде тоже убрали первую реликвию революции -- обломки
кареты Александра Второго.
С того самого дня Сталин и приказал строить себе в разных местах убежища
и квартиры, иногда целые горы прорывать ходами, как на Холодной речке. И,
теряя вкус жить в окружении густого города, дошёл до этой загородной дачи,
до этого низенького ночного кабинета близ дежурной комнаты лейб-охраны.
Чем больше других людей успевал он лишить жизни, тем настойчивей угнетал
его постоянный ужас за свою. И его мозг изобретал много ценных
усовершенствований в системе охраны, вроде того, что состав караула
объявлялся лишь за час до вступления и каждый наряд состоял из бойцов
разных, удалённых друг от друга казарм: сойдясь в карауле, они встречались
впервые, на одни сутки, и не могли сговориться. И дачу себе построил
мышеловкой-лабиринтом из трёх заборов, где ворота не приходились друг против
друга. И завёл несколько спален, и где стелить сегодня, назначал перед самым
тем, как ложиться.
И все эти предосторожности не были трусостью, а лишь -- благоразумием.
Потому что бесценна его личность для человеческой истории. Однако, другие
могли этого не понять. И чтобы изо всех не выделяться одному, он и всем
малым вождям в столице и в областях предписал подобные меры: запретил ходить
без охраны в уборную, распорядился ездить гуськом в трёх неразличимых
автомобилях.
... Так и сейчас, под влиянием острого воспоминания о портретах
народовольцев, он остановился посреди комнаты, обернулся к Абакумову и
сказал, слегка потрясая в воздухе трубкой:
-- А шьто ты при'д-принимайшь па' линии безопасности па'р-тийных кадров?
И сразу зловеще, сразу враждебно смотрел, скривя шею набок.
С раскрытым чистым блокнотом Абакумов приподнялся со стула навстречу
Вождю (но не встал, зная, что Сталин любит неподвижность собеседников) -- и