Сиракузах? -- она молилась, чтобы боги послали жизни ненавистному тирану
острова, ибо долгий опыт научил её, что всякий последующий тиран бывает
жесточе предыдущего? Да, мерзок наш режим, но откуда вы уверены, что у [вас]
получится лучше? А вдруг -- хуже? Оттого, что вы хорошо хотите? А может и до
вас хотели хорошо? Сеяли рожь, а выросла лебеда!.. Да чего там наша
революция! Вы оглядитесь на... двадцать семь веков! На все эти виражи
бессмысленной дороги -- от того холма, где волчица кормила близнецов, от той
долины олив, где чудесный мечтатель проезжал на ослике -- и до наших
захватывающих высот, до наших угрюмых ущелий, где только гусеницы самоходных
пушек скрежещут, до наших перевалов обледенелых, где через лагерные бушлаты
проскваживает семидесятиградусный ветер Оймякона! -- я не вижу, зачем мы
карабкались? зачем мы сталкивали друг друга в пропасти? Сотни лет поэты и
пророки напевали нам о сияющих вершинах Будущего! -- фанатики! они забыли,
что на вершинах ревут ураганы, скудна растительность, нет воды, что с вершин
так легко сломать себе голову? Вот здесь, посветите, есть такой Замок
святого Грааля...
-- Я видел.
-- Там ещё будто всадник доскакал и узрел -- ерунда! Никто не доскачет,
никто не узрит! И меня тоже отпустите в скромную маленькую долинку -- с
травой, с водой.
-- На-зад? -- раздельно, без выражения отчеканил Герасимович.
-- Да если б я верил, что у человеческой истории существует перед и зад!
Но у этого спрута нет ни зада, ни переда. Для меня нет слова, более
опустошённого от смысла, чем "прогресс". Илларион Палыч, какой прогресс? От
чего? И к чему? За двадцать семь столетий стали люди лучше? добрей? или хотя
бы счастливей? Нет, хуже, злей и несчастней! И всё это достигнуто только
прекрасными идеями!
-- Нет прогресса? нет прогресса? -- тоже переступая осторожность,
заспорил Герасимович омоложенным голосом. -- Этого нельзя простить человеку,
соприкасавшемуся с физикой. Вы не видите разницы между скоростями
механическими и электромагнитными?
-- Зачем мне авиация? Нет здоровей, как пешком и на лошадках! Зачем мне
ваше радио? Чтоб засмыкать великих пианистов? Или чтоб скорей передать в
Сибирь приказ о моём аресте? Нехай себе везут на почтовых.
-- Как не понять, что мы -- накануне почти бесплатной энергии, значит --
избытка материальных благ. Мы растопим Арктику, согреем Сибирь, озеленим
пустыни. Мы через двадцать-тридцать лет сможем ходить по продуктам, они
станут бесплатны, как воздух. Это -- прогресс?
-- Избыток -- это не прогресс! Прогрессом я признал бы не материальный
избыток, а всеобщую готовность делиться недостающим! Но -- ничего вы не
успеете! Не согреете вы Сибири! Не озелените пустынь! Всё, простите, к ...ям
размечут атомными бомбами! Всё к ...ям перепашут реактивной авиацией!
-- Но беспристрастно -- окиньте эти виражи! Мы не только делали, что
ошибались -- мы и всползали наверх. Мы искровавили наши нежные мордочки об
обломки скал -- но всё-таки мы уже на перевале...
-- На Оймяконе!..
-- Всё-таки на кострах мы уже друг друга не жжём...
-- Зачем возиться с дровами, есть душегубки!
-- Всё-таки веча, где аргументировали палками, заменились парламентами,
где побеждают доводы! Всё-таки у первобытных народов отвоёван habeas corpus
act! И никто не велит вам в первую брачную ночь отсылать жену сюзерену. Надо
быть слепым, чтобы не увидеть, что нравы всё-таки смягчаются, что разум
всё-таки одолевает безумие...
-- Не вижу!
-- Что всё-таки созревает понятие человеческая личность!
По всему зданию разнёсся продолжительный электрический звонок. Он значил:
без четверти одиннадцать, сдавать всё секретное в сейфы и опечатывать
лаборатории.
Оба поднялись головами в слабый фонарный свет от зоны.
Пенсне Герасимовича переливало как два алмаза.
-- Так что же? Вывод? Отдать всю планету на разврат? Не жалко?
-- Жалко, -- уже ненужным шёпотом, упавшим шёпотом согласился Нержин. --
Планету -- жалко. Лучше умереть, чем до этого дожить.
-- Лучше -- не допустить, чем умереть! -- с достоинством возразил
Герасимович. -- Но в эти крайние годы всеобщей гибели или всеобщего
исправления ошибок -- какой же другой выход предлагаете вы? фронтовой
офицер! старый арестант!
-- Не знаю... не знаю... -- видно было в четверть-свете, как мучился
Нержин. -- Пока не было атомной бомбы, советская система, худостройная,
неповоротливая, съедаемая паразитами, обречена была погибнуть в испытании
временем. А теперь если у [наших] бомба появится -- беда. Теперь вот разве
только...
-- Что?! -- припирал Герасимович.
-- Может быть... новый век... с его сквозной информацией...
-- Вам же радио не нужно!
-- Да его глушат... Я говорю, может быть в новый век откроется такой
способ: [слово разрушит бетон]?
[-] Чересчур противоречит сопромату.
-- Так и диамату! А всё-таки?.. Ведь помните: в Начале было Слово.
Значит, Слово -- исконней бетона? Значит, Слово -- не пустяк? А военный
переворот... невозможно...
-- Но как вы это себе конкретно представляете?
-- Не знаю. Повторяю: не знаю. Здесь -- тайна. Как грибы по некой тайне
не с первого и не со второго, а с какого-то дождя -- вдруг трогаются всюду.
Вчера и поверить было нельзя, что такие уроды могут вообще расти -- а
сегодня они повсюду! Так тронутся в рост и благородные люди, и слово их --
разрушит бетон.
-- Прежде того понесут ваших благородных кузовами и корзинами --
вырванных, срезанных, усечённых...
Вопреки предчувствиям и страхам понедельник проходил благополучно.
Тревога не покинула Иннокентия, но и равновесное состояние, завоёванное им
после полудня, тоже сохранялось в нём. Теперь надо было на вечер обязательно
скрыться в театр, чтобы перестать бояться каждого звонка у дверей.
Но зазвонил телефон. Это было незадолго до театра, когда Дотти выходила
из ванной.
Иннокентий стоял и смотрел на телефон как собака на ежа.
-- Дотти, возьми трубку! Меня нет, и не знаешь, когда буду. Ну их к
чёрту, вечер испортят.
Дотти ещё похорошела со вчерашнего дня. Когда нравилась -- она всегда
хорошела, а оттого больше нравилась -- и ещё хорошела.
Придерживая полы халата, она мягкой походкой подошла к телефону и
властно-ласково сняла трубку.
-- Да... Его нет дома... Кто, кто?.. -- и вдруг преобразилась приветливо
и повела плечами, был у неё такой жест угоды. -- Здравствуйте, товарищ
генерал!.. Да, теперь узнаю... -- Быстро прикрыла микрофон рукой и
прошептала: -- Шеф! Очень любезен.
Иннокентий заколебался. Любезный шеф, звонящий вечером сам... Жена
заметила его колебание:
-- Одну минуточку, я слышу дверь открылась, как бы не он. Так и есть!
Ини! Не раздевайся, быстро сюда, генерал у телефона!
Какой бы не сидел по ту сторону телефона закоснелый в подозрениях
человек, он по тону Дотти почти мог видеть, как Иннокентий торопливо вытирал
ноги в дверях, как пересек ковёр и взял трубку.
Шеф был благодушен. Он сообщал: только что окончательно утверждено
назначение Иннокентия. В среду он вылетит самолётом с пересадкой в Париже,
завтра надо сдать последние дела, а сейчас явиться на полчасика для
согласования кое-каких деталей. Машина за Иннокентием уже выслана.
Иннокентий разогнулся от телефона другим человеком. Он вдохнул с такой
счастливой глубиной, что воздух как будто имел время распространиться по
всему его телу. Он выдохнул с медленностью -- и вместе с воздухом вытолкнул
сомнения и страхи.
Невозможно было поверить, что вот так по канату при косом ветре можно
идти, идти -- и не сваливаться.
-- Представь, Дотик, в среду лечу! А сейчас... Но Дотик, прислонявшая ухо
к трубке, уже слышала всё и сама. Только она разогнулась совсем не
радостная: отдельный отъезд Иннокентия, ещё объяснимый и допустимый
позавчера, сегодня был оскорблением и раной.
-- Как ты думаешь, -- она поднадула губы, -- "кое-какие детали", это
может быть всё-таки и я?
-- Да... м-м-может быть...
-- А что ты там вообще говорил обо мне?
Да что-то говорил. Что-то говорил, чего не мог бы ей сейчас повторить,
что и переигрывать уже было поздно.
Но уверенность, вчера приобретенная, позволяла Дотти говорить со
свободою:
-- Ини, мы всё открывали вместе! Всё новое мы видели вместе! А к Жёлтому
Дьяволу ты хочешь ехать без меня? Нет, я решительно не согласна, ты должен
думать об обоих!
И это -- ещё лучшее изо всего, что она произнесёт потом. Она ещё будет
потом при иностранцах повторять глупейшие казённые суждения, от которых
сгорят уши Иннокентия. Она будет поносить Америку -- и как можно больше в
ней покупать. Да нет, забыл, будет иначе: ведь он там откроется, и что
вообще уместится, в её голове?
-- Всё и устроится, Дотти, только не сразу. Пока я поеду представлюсь,
оформлюсь, познакомлюсь...
-- А я хочу сразу! Мне именно сейчас хочется! Как же я останусь?
Она не знала, на что просилась... Она не знала, что такое крученый
круглый канат под скользкими подошвами. И теперь ещё надо оттолкнуться и
сколько-то пролететь, а предохранительной сетки может быть нет. И второе
тело -- полное, мягкое, нежертвенное, не может лететь рядом.
Иннокентий приятно улыбнулся и потрепал жену за плечи:
-- Ну, попробую. Раньше разговор был иначе, теперь как удастся. Но во
всяком случае ты не беспокойся, я же очень скоро тебя...
Поцеловал её в чужую щеку. Дотти нисколько не была убеждена. Вчерашнего
согласия между ними как не бывало.
-- А пока одевайся, не торопясь. На первый акт мы не попадём, но
цельность "Акулины" от этого... А на второй... Да я тебе ещё из министерства
звякну...
Он едва успел надеть мундир, как в квартиру позвонил шофёр. Это не был
Виктор, обычно возивший его, ни Костя. Шофёр был худощавый, подвижный, с
приятным интеллигентным лицом. Он весело спускался по лестнице, почти рядом
с Иннокентием, вертя на шнурочке ключ зажигания.
-- Что-то я вас не помню, -- сказал Иннокентий, застёгивая на ходу
пальто.
-- А я даже лестницу вашу помню, два раза за вами приезжал. -- У шофёра
была улыбка открытая и вместе плутоватая. Такого разбитнягу хорошо иметь на
собственной машине.
Поехали. Иннокентий сел сзади. Он не слушал, но шофёр через плечо раза
два пытался пошутить по дороге. Потом вдруг резко вывернул к тротуару и
впритирку к нему остановился. Какой-то молодой человек в мягкой шляпе и в
пальто, подогнанном по талии, стоял у края тротуара, подняв палец.
-- Механик наш, из гаража, -- пояснил симпатичный шофёр и стал открывать
ему правую переднюю дверцу. Но дверца никак не поддавалась, замок заел.
Шофёр выругался в границах городского приличия и попросил:
-- Товарищ советник! Нельзя ли ему рядом с вами доехать? Начальник он
мой, неудобно.
-- Да пожалуйста, -- охотно согласился Иннокентий, подвигаясь. Он был в
опьянении, в азарте, мысленно захватывая назначение и визу, воображая, как
послезавтра утром сядет на самолёт во Внукове, но не успокоится до Варшавы,
потому что и там его может догнать задерживающая телеграмма.
Механик, закусив сбоку рта длинную дымящую папиросу, пригнулся, вступил в
машину, сдержанно-развязно спросил:
-- Вы... не возражаете? -- и плюхнулся рядом с Иннокентием.
Автомобиль рванул дальше.
Иннокентий на миг скривился от презрения ("хам!"), но ушёл опять в свои
мысли, мало замечая дорогу.
Пыхтя папиросой, механик задымил уже половину машины.
-- Вы бы стекло открыли! -- поставил его на место Иннокентий, поднимая
одну лишь правую бровь.
Но механик не понял иронии и не открыл стекла, а, развалясь на сиденьи,