самой смерти, меня будут беречь.")
-- Но вы мне открываетесь, -- указал я. -- Глядя на ваше лицо, я могу его
запомнить. Вообразите, что когда-нибудь мы встречаемся с вами на улице...
-- Если я буду уверен, что вы меня не узнали -- вы останетесь живы. Если
узнаете -- я вас убью, или заставлю работать у нас.
Он совсем не хотел портить отношений с соседом по нарам. Он сказал это
просто, вполне убежденно. Я поверил, что ему ничего не стоило бы пристрелить
или зарезать.
Во всей этой длинной арестантской летописи больше не встретится такого
героя. За одиннадцать лет тюрем, лагерей и ссылки единственная такая встреча
у меня и была, а у других и одной-то не было. Многотиражные же наши комиксы
дурачат молодежь, что только таких людей и ловят [Органы].
Достаточно было оглядеться в той церковной камере, чтобы понять, что
саму-то молодежь они в первую очередь и ловят. Война кончалась, можно было
дать себе роскошь арестовывать всех, кого наметили: их не придется уже брать
в солдаты. Говорили, что с 1944-го на 45-й год через Малую (областную)
Лубянку прошла "демократическая партия". Она состояла, по молве, из
полусотни мальчиков, имела устав, членские билеты. Самый старший по возрасту
-- ученик 10-го класса московской школы, был её "генеральный секретарь". --
Мелькали и студенты в московских тюрьмах в последний год войны, я встречал
их там и здесь. Кажется и я не был стар, но они -- моложе...
Как же незаметно это подкралось! Пока мы -- я, мой одноделец, мои
сверстники воевали четыре года на фронте -- а здесь росло еще одно
поколение! Давно ли мы попирали паркет университетских коридоров, считая
себя самыми молодыми и самыми умными в стране и на земле?! -- и вдруг по
плитам тюремных камер подходят к нам бледные надменные юноши, и мы пораженно
узнаем, что самые молодые и умные уже не мы -- а они! Но я не был обижен
этим, уже тогда я рад был потесниться. Мне была знакома их страсть со всеми
спорить, всё знать. Мне была понятна их гордость, что вот они избрали благую
участь и не жалеют. В мурашках -- шевеление тюремного ореола вокруг
самовлюбленных и умных мордочек.
За месяц перед тем в другой бутырской камере, полубольничной, я еще
только вступил в проход, еще места себе не увидел, -- как навстречу мне
вышел с предощущением разговора-спора, даже с мольбой о нём -- бледно-желтый
юноша с еврейской нежностью лица, закутанный, несмотря на лето, в трепанную
прострелянную солдатскую шинель: его знобило. Его звали Борис Гаммеров. Он
стал меня расспрашивать, разговор покатился одним боком по нашим биографиям,
другим по политике. Я, не помню почему, упомянул об одной из молитв уже
тогда покойного президента Рузвельта, напечатанной в наших газетах, и оценил
как само собой ясное:
-- Ну, это, конечно, ханжество.
И вдруг желтоватые брови молодого человека вздрогнули, бледные губы
насторожились, он как будто приподнялся и спросил:
-- По-че-му? Почему вы не допускаете, что государственный деятель может
искренно верить в Бога?
Только всего и было сказано! Но -- с какой стороны нападение? Услышать
такие слова от рожденного в 1923 году?.. Я мог ему ответить очень уверенными
фразами, но уверенность моя в тюрьмах уже шатнулась, а главное живет в нас
отдельно от убеждений какое-то чистое чувство, и оно мне осветило, что это я
сейчас не убеждение свое проговорил, а это в меня со стороны вложено. И -- я
не сумел ему возразить. Я только спросил:
-- А вы верите в Бога?
-- Конечно, -- спокойно ответил он.
Конечно? Конечно... Да, да. Комсомольская молодость уже облетает,
облетает везде. И НКГБ среди первых заметило это.
Несмотря на свою юность Боря Гаммеров уже не только повоевал
сержантом-противотанкистом на сорокопятках "прощай, Родина!", но и получил
ранение в легкое, до сих пор не залеченное, от этого занялся туберкулезный
процесс. Гаммеров был списан из армии инвалидом, поступил на биофак МГУ -- и
так сплелись в нём две пряжи: одна -- от солдатчины, другая -- от совсем не
глупой и совсем не мертвой студенческой жизни конца войны. Собрался их
кружок размышляющих и рассуждающих о будущем (хотя это им не было никем
поручено) -- и вот оттуда наметанный глаз Органов отличил троих и выхватил.
-- Отец Гаммерова был забит в тюрьме или расстрелян в 37-м году, и сын
рвался на тот же путь. На следствии он [с выражением] прочел следователю
несколько своих стихотворений (я очень жалею, что ни одного из них не
запомнил, и не могу теперь сыскать, я бы привёл здесь.)
На какие-то месяцы мой путь пересекся со всеми тремя однодельцами: еще в
одной бутырской камере я повидал Вячеслава Д. -- такие тоже есть всегда,
когда сажают молодых людей: он очень ЖЕЛЕЗНЫЙ был в своем кружке, затем
поспешно рассыпался на следствии. Он получил меньше их всех -- 5 лет и,
кажется, втайне очень рассчитывал, что влиятельный папаша выручит его.
Потом в Бутырской церкви нагнал меня и Георгий Ингал, старший изо всех
них. Несмотря на молодость, он уже был кандидат Союза Писателей. У него было
очень бойкое перо, он писал в контрастных изломах, перед ним при
политическом смирении легко открылись бы эффективные и пустые литературные
пути. У него уже был близок концу роман о Дебюсси. Но первые успехи не
выхолостили его, на похоронах своего учителя Юрия Тынянова он вышел с речью,
что того затравили -- и так обеспечил себе 8 лет срока.
Тут нагнал нас и Гаммеров, и в ожидании Красной Пресни мне пришлось
столкнуться с их объединенной точкой зрения. Это столкновение было трудным
для меня. Я в то время был очень прилежен в том миропонимании, которое не
способно ни признать новый факт, ни оценить новое мнение прежде, чем не
найдет для него ярлыка из готового запаса: то ли это -- мятущаяся
двойственность мелкой буржуазии, то ли -- воинственный нигилизм
деклассированной интеллигенции. Не помню, чтоб Игнал и Гаммеров нападали при
мне на Маркса, но помню, как нападали на Льва Толстого -- и с какой стороны!
Толстой отвергал церковь? Но он не учитывал её мистической и организующей
роли! Он отвергал библейское учение? Но для новейшей науки в Библии нет
противоречий, ни даже в первых строках её о создании мира. Он отвергал
государство? Но без него будет хаос! Он проповедовал слияние умственного и
физического труда в одном человеке? Но это -- бессмысленная нивелировка
способностей! И, наконец, как видим мы по сталинскому произволу,
историческая личность может быть всемогущей, а Толстой зубоскалил над этим!
*(4)
Мальчики читали мне свои стихи и требовали взамен моих, а у меня их еще
не было. Особенно же много они читали Пастернака, которого превозносили. Я
когда-то читал "Сестра моя жизнь" и не полюбил, счел манерным, заумным,
очень уж далеким от простых человеческих путей. Но они мне открыли последнюю
речь Шмидта на суде, и эта меня проняла, так подходила к нам:
Я тридцать лет вынашивал
Любовь к родному краю,
И снисхожденья вашего
Не жду и не теряю!
Гаммеров и Ингал так светло и были настроены: не надо нам вашего
снисхождения! Мы не тяготимся [посадкой], а гордимся ею! (Хотя кто ж
способен истинно не тяготиться? Молодая жена Ингала в несколько месяцев
отреклась от него и покинула. У Гаммерова же за революционными поисками еще
не было близкой.) Не здесь ли, в тюремных камерах и обретает великая истина?
Тесна камера, но не еще ли теснее [воля]? Не народ ли наш, измученный и
обманутый, лежит с нами рядом под нарами и в проходе?
Не встать со всею родиной
Мне было б тяжелее,
И о дороге пройденной
Теперь не сожалею.
Молодежь, сидящая в тюремных камерах с политической статьей -- это
никогда не средняя молодежь страны, всегда намного ушедшая. В те годы всей
толще молодежи еще только предстояло, предстояло "разложиться",
разочароваться, оравнодушеть, полюбить сладкую жизнь -- а потом еще может
быть-может быть из этой уютной седловинки начать горький подъём на новую
вершину -- лет через двадцать? Но молоденькие арестанты 45-го года со
статьей 58-10 всю эту будущую пропасть равнодушия перемахнули одним шагом,
-- и бодро несли свои головы -- вверх под топор.
В Бутырской церкви уже осужденные, отрубленные и отрешенные, московские
студенты сочинили песню и пели её перед сумерками неокрепшими своими
голосами:
...Трижды на день ходим за баландою,
Коротаем в песнях вечера,
И иглой тюремной контрабандою
Шьём себе в дорогу [сидора].
О себе теперь мы не заботимся:
[Подписали] -- только б поскорей!
И ког-да? сюда е-ще во-ро-тимся?..
Из сибирских дальних лагерей?..
Боже мой, так неужели мы всё прозевали? Пока месили мы глину плацдармов,
корчились в снарядных воронках, стереотрубы высовывали из кустов -- а тут
еще одна молодежь выросла и тронулась! Да не ТУДА ли она тронулась?.. Не
туда ли, куда мы не могли б и осмелиться? -- не так были воспитаны.
Наше поколение вернётся, сдав оружие и звеня орденами, рассказывая гордо
боевые случаи, -- а младшие братья только скривятся: эх вы, недотёпы!..
1. По материалам с-д Николаевского и Далина в лагерях считалось от 15 до
20 миллионов заключённых.
2. Не откликается, гинул Костя Киула. Боюсь, что нет его в живых.
3. Четвертый Спецотдел МВД занимался разработкой научных проблем силами
заключённых.
4. И в предтюремные и в тюремные годы я тоже долго считал, что Сталин
придал роковое направление ходу советской государственности. Но вот Сталин
тихо умер -- и уж так ли намного изменился курс корабля? Какой отпечаток
собственный, личный он придал событиям -- это унылую тупость, самодурство,
самовосхваление. А в остальном он точно шел стопой в указанную стопу.
[Конец второй части.]
Часть третья. Истребительно-трудовые.
["Только е'ти можут нас понимать, хто кушал разом с нами с одной чашки"]
(из письма гуцулки, бывшей зэчки)
То, что должно найти место в этой части -- неоглядно. Чтобы дикий этот
смысл простичь и охватить, надо много жизней проволочить в лагерях -- в тех
самых, где и один срок нельзя дотянуть без льготы, ибо изобретены лагеря на
ИСТРЕБЛЕНИЕ.
Оттого: все, кто глубже черпанул, полнее изведал -- те в могиле уже, не
расскажут. ГЛАВНОГО об этих лагерях -- уже никто никогда не расскажет.
И непосилен для одинокого пера весь объём этой истории и этой истины.
Получилась у меня только щель смотровая на Архипелаг, не обзор с башни. Но к
счастью, еще несколько выплыло и выплывет книг. Может быть, в "Колымских
рассказах" Шаламова читатель верней ощутит безжалостность духа Архипелага и
грань человеческого отчаяния.
Да вкус-то моря можно отведать и от одного хлебка.
Глава 1. Персты Авроры
Розовоперстая Эос, так часто упоминаемая у Гомера, а у римлян названная
Авророй, обласкала своими перстами и первое раннее утро Архипелага.
Когда наши соотечественники услышали по Би-Би-Си, что М. Михайлов
обнаружил, будто концентрационные лагеря существовали в нашей стране уже в
1921 году, то многие из нас (да и на Западе) были поражены: неужели так
рано? неужели уже в 1921-м?
Конечно же нет! Конечно, Михайлов ошибся. В 1921-м они уже были на полном
ходу, концентрационные (они даже [[оканчивались]] уже). Гораздо вернее будет
сказать, что Архипелаг родился под выстрелы Авроры.
А как же могло быть иначе? Рассудим.
Разве Маркс и Ленин не учили, что старую буржуазную машину принуждения
надо сломать, а взамен неё тотчас же [создать новую]? А в машину принуждения
входят: армия (мы же не удивляемся, что в начале 1918 года создана Красная