заинтересованы былии дальше каждое дело растягивать, чтобы побольше было дел
старых, спокойных, и поменьше новых. Просто неприлично считалось закончить
политическое следствие в два месяца.
Государственная система сама себя наказывала за недоверчивость и
негибкость. Отборным кадрам -- и тем не доверяла: наверно, и их самих
наставляла отмечаться при приходе и при уходе, а уж заключённых, вызываемых
на следствие -- обязательно, для контроля. Что оставалось делать
следователям, чтобы обеспечить бухгалтерские начисления? Вызвать кого-нибудь
из своих подследственных, посадить в угол, задать какой-нибудь пугающий
вопрос, -- самим же забыть о нём, долго читать газету, писать конспект к
политучебе, частные письма, ходить в гости друг ко другу (вместо себя сажая
полканами выводных). Мирно калякая на диване со своим пришедшим другом,
следователь иногда опоминался, грозно взглядывал на подследственного и
говорил:
-- Вот гад! Вот он, гад редкий! Ну ничего, [девять грамм] для него не
жалко!
Мой следователь еще широко использовал телефон. Так, он звонил себе домой
и говорил жене, сверкая в мою сторону глазами, что сегодня всю ночь будет
допрашивать, так чтобы не ждала его раньше утра (мое сердце падало: значит
меня всю ночь!). Но тут же набирал номер своей любовницы и в мурлычащих
тонах договаривался приехать сейчас на ночь к ней (ну, поспим! -- отлегало
от моего сердца).
Так беспорочную систему смягчали только пороки исполнителей.
Иные, более любознательные следователи, любили использовать такие
"пустые" допросы для расширения своего жизненного опыта: они расспрашивали
подследственного о фронте (о тех самых немецких танках, под которые им было
всё недосуг лечь); об обычаях европейских и заморских стран, где тот бывал;
о тамошних магазинах и товарах; особенно же -- о порядках в иностранных
бардаках и о разных случаях с бабами.
По процессуальному кодексу считается, что за правильнымм ходом каждого
следствия неусыпно наблюдает прокурор. Но никто в наше время в глаза не
видел его до так называемого "допроса у прокурора", означавшего, что
следствие подошло к самому концу. Свели на такой допрос и меня. Подполковник
Котов -- спокойный, сытый, безличный блондин, ничуть не злой и ничуть не
добрый, вообще никакой, сидел за столом и, зевая, в первый раз просматривал
папку моего дела. Минут пятнадцать он еще и при мне молча знакомился с ней
(так как допрос этот был совершенно неизбежен и тоже регистрировался, то не
имело смысла просматривать папку в другое, не регистрируемое, время, да еще
сколько-то часов держать подробности дела в памяти). Потом он поднял на
стену безразличные глаза и лениво спросил, что я имею добавить к своим
показаниям.
Он должен был бы спросить: какие у меня есть претензии к ходу следствия?
не было ли попирания моей воли и нарушений законности? Но так давно уж не
спрашивали прокуроры. А если бы и спросили? Весь этот тысячекомнатный дом
министерства и пять тысяч его следственных корпусов, вагонов, пещер и
землянок, разбросанных по всему Союзу, только и жили нарушением законности,
и не нам с ним было бы это повернуть. Да и все сколько-нибудь высокие
прокуроры занимали свои посты с согласия той самой госбезопасности,
которую... должны были контролировать.
Его вялость, и миролюбие, и усталость от этих бесконечных глупых ДЕЛ,
как-то передались и мне. И я не поднял с ним вопросов истины. Я попросил
только исправления одной слишком явной нелепости, мы обвинялись по делу
двое, но следовали нас порознь (меня в Москве, друга моего -- на фронте),
таким образом я шел по делу [один], обвинялся же по 11-му пункту, то есть,
как [группа], [организация]. Я рассудительно попросил его снять этот добавок
11-го пункта.
Он еще полистал дело минут пять, вздохнул, развел руками и сказал:
-- Что ж? Один человек -- человек, а два человека -- люди.
А полтора человека -- организация...?
И нажал кнопку, чтоб меня взяли.
Вскоре, поздним вечером позднего мая, в тот же прокурорский кабинет с
фигурными бронзовыми часами на мраморной плите камина меня вызвал мой
следователь на "двести шестую" -- так по статье УПК называлась процедура
просмотра дела самим подследственным и его последней подписи. Нимало не
сомневаясь, что подпись мою получит, следователь уже сидел и строчил
обвинительное заключение.
Я распахнул крышку толстой папки и уже на крышке изнутри в типографском
тексте прочел потрясающую вещь, что в ходе следствия я, оказывается, имел
право приносить письменные жалобы на неправильное ведение следствия -- и
следователь обязан был эти мои жалобы хронологически подшивать в дело! В
ходе следствия! Но не по окончании его...
Увы, о праве таком не знал ни один из тысяч арестантов, с которыми я
позже сидел.
Я перелистывал дальше. Я видел фотокопии своих писем и совершенно
извращенное истолкование их смысла неизвестными комментаторами (вроде
капитана Либина). И видел гиперболизированную ложь, в которую капитан облек
мои осторожные показания. И, наконец, ту нелепость, что я, одиночка,
обвинялся как "группа"!
-- Я не согласен. Вы вели следствие неправильно, -- не очень решительно
сказал я.
-- Ну что ж, давай всё с начала! -- зловеще сжал он губы. -- Закатаем
тебя в такое место, где полицаев содержим.
И даже как бы протянул руку отобрать у меня том "дела". (Я его тут же
пальцем придержал.)
Светило золотистое закатное солнце где-то за окнами пятого этажа Лубянки.
Где-то был май. Окна кабинета, как все наружные окна министерства были глухо
притворены, даже не расклеены с зимы -- чтобы парное дыхание и цветение не
прорывалось в потаенные эти комнаты. Бронзовые часы на камине, с которых
ушел последний луч, тихо отзвенели.
С начала?.. Кажется, легче было умереть, чем начинать всё с начала.
Впереди всё-таки обещалась какая-то жизнь. (Знал бы я -- какая!..) И потом
-- это место, где полицаев содержат. И вообще не надо его сердить, от этого
зависит, в каких тонах он напишет обвинительное заключение...
И я подписал. Подписал вместе с 11-м пунктом. Я не знал тогда его веса,
мне говорили только, что срока он не добавляет. Из-за 11-го пункта я попал в
каторжный лагерь. Из-за 11-го же пункта я после "освобождения" был безо
всякого приговора сослан на вечную ссылку.
И, может лучше. Без того и другого не написать бы мне этой книги...
Мой следователь ничего не применял ко мне, кроме бессоницы, лжи и
запугивания -- методов совершенно законных. Поэтому он не нуждался, как из
перестраховки делают нашкодившие следователи, подсовывать мне при 206-й
статье и подписку о неразглашении: что я, имя рек, обязуюсь под страхом
уголовного наказания (неизвестно какой статьи) никогда никому не
рассказывать о методах ведения моего следствия.
В некоторых областных управлениях НКВД это мероприятие проводилось
серийно: отпечатанная подписка о неразглашении подсовывалась арестанту
вместе с приговором ОСО. (И еще потом при освобождении из лагеря --
подписку, что никому не будет рассказывать о лагерных порядках.)
И что же? Наша привычка к покорности, наша согнутая (или сломленная)
спина не давали нам ни отказаться, ни возмутиться этим бандитским методом
хоронить концы.
Мы утеряли МЕРУ СВОБОДЫ. Нам нечем определить, где она начинается и где
кончается. Мы народ азиатский, с нас берут, берут, берут эти нескончаемые
подписки о неразглашении все, кому не лень.
Мы уже не уверены: имеем ли мы право рассказывать о событиях своей
собственной жизни?
1. Доктору С. по свидетельству А. П. К-ва.
2. Х. С. Т-э.
3. Ч. 1, гл. 8
4. А. А. Ахматова выражала мне полную свою уверенность в этом. Она даже
называла мне имя того чекиста, кто изобрел это [[дело]], (кажется Я.
Агранов).
5. Статья 93-я Уголовно-Процессуального кодекса так и говорила:
"анонимное заявление [[может]] служить поводом для возбуждения уголовного
дела" (!) (слову "уголовный "удивляться не надо, ведь все политические и
считались уголовными).
6. Н. В. Крыленко. -- "За пять лет". -- ГИЗ, М-П, 1923, стр. 401
7. Е. Гинзбург пишет, что разрешение на "физическое воздействие" было
дано в апреле 38 года. В. Шаламов считает: пытки разрешены с середины 38-го
года. Старый арестант М-ч уверен, что был "приказ об упрощенном допросе и
смене психических методов на физические". Иванов-Разумник выделяет "самое
жестокое время допросов -- середина 38-го года".
8. Может быть, сам Вышинский не меньше своих слушателей нуждался тогда в
этом диалектическом утешении. Крича с прокурорской трибуны "всех расстрелять
как бешеных собак!", он-то, злой и умный, понимал, что подсудимые невиновны.
С тем большей страстью, вероятно, он и такой кит марксистской диалектики как
Бухарин, предавались диалектическим украшениям вокруг судебной лжи: Бухарину
слишком глупо и беспомощно было погибать совсем невиновному (он даже
НУЖДАЛСЯ найти свою вину!), а Вышинскому приятнее было ощущать себя
логистом, чем неприкрытым подлецом.
9. Сравни 5-е дополнение к конституции США: "запрещается давать показания
против самого себя". ЗАПРЕЩАЕТСЯ!.. (То же и в билле о правах XVII в.)
10. Есть молва, что отличались жестокостью пыток Ростов н/Д и Краснодар,
но это не доказано.
11. По жестоким законам Российской империи близкие родственники могли
вообще отказаться от показаний. И если дали показания на предварительном
следствии, могли по своей воле исключить их, не допустить до суда. Само по
себе знакомство или родство с преступником странным образом даже не
считалось тогда уликою!..
12. А теперь она говорит: "через 11 лет во время реабилитации дали мне
перечитать эти протоколы -- и охватило меня ощущение душевной тошноты. Чем я
могла тут гордиться!?".. -- Я при реабилитации то же самое испытал, послушав
выдержки из прежних своих протоколов. Согнули дугой -- и стал как другой. А
сейчас не узнаю себя -- как я мог это подписывать и еще считать, что неплохо
отделался?..
13. Это, видимо, -- монгольские мотивы. В журнале "Нива", 1914 г., 15
марта, стр. 218 есть зарисовка монгольской тюрьмы: каждый узник заперт в
свой сундук с малым отверстием для головы или пищи. Между сундуками ходит
надзиратель.
14. Ведь кто-то смолоду вот так и начинал -- стоял часовым около человека
на коленях. А теперь, наверно, в чинах, дети уже взрослые...
15. А представьте себе в этом замутненном состоянии еще иностранца, не
знающего по-русски, и дают ему что-то подписать. Баварец Юп Ашенбреннер
подписал вот так, что работал на душегубке. Только в лагере в 1954 г. он
сумел доказать, что в это самое время учился в Мюнхене на курсах
электросварщиков.
16. Г. М-ч.
17. Впрочем инспекция была невозможна и настолько НИКОГДА её не было, что
когда к уже заключённому министру госбезопасности Абакумову она вошла в
камеру в 1953 г., он расхохотался, сочтя за мистификацию.
18. У секретаря Карельского обкома Г. Куприянова, посаженного в 1949-м,
иные выбитые зубы были простые, они не в счет, а иные -- золотые. Так сперва
давали квитанцию, что взяты на хранение. Потом спохватились и квитанцию
отобрали.
19. В 1918 г. московский ревтрибунал судил бывшего надзирателя царской
тюрьмы Бондаря. Как ВЫСШИЙ пример его жестокости стояло в обвинении, что "в
[[одном]] случае ударил политзаключённого с такой силой, что у того лопнула
барабанная перепонка". (Крыленко "За пять лет". -- стр. 16)
20. Н. К. Г.
21. Знающие атмосферу нашей подозрительности понимают, почему нельзя было