Главная · Поиск книг · Поступления книг · Top 40 · Форумы · Ссылки · Читатели

Настройка текста
Перенос строк


    Прохождения игр    
Aliens Vs Predator |#10| Human company final
Aliens Vs Predator |#9| Unidentified xenomorph
Aliens Vs Predator |#8| Tequila Rescue
Aliens Vs Predator |#7| Fighting vs Predator

Другие игры...


liveinternet.ru: показано число просмотров за 24 часа, посетителей за 24 часа и за сегодня
Rambler's Top100
Проза - Солженицын А. Весь текст 3392.87 Kb

Архипелаг ГУЛАГ (весь)

Предыдущая страница Следующая страница
1 ... 15 16 17 18 19 20 21  22 23 24 25 26 27 28 ... 290
мой. --  А.  С.)  узнали  от  Ванеева  (студента)  немного.  Он  им  сообщил
[всего-навсего], что найденные у него рукописи были  принесены  к  нему  для
хранения за несколько дней до обыска в общем свертке одним  лицом,  [которое
он не желает назвать]. Следователю [ничего не оставалось]  (как?  а  ледяной
воды по щиколотки? а солёная клизма? а рюминская палочка?..) как подвергнуть
рукопись экспертизе. "Ну и ничего не нашли. -- Пересветов,  кажется,  и  сам
[оттянул]  сколько-то  годиков  и  легко  мог  бы   перечислить,   что   еще
[оставалось] следователю, если перед ним  сидел  хранитель  статьи  "[О  чём
думают наши министры]"!
   Как вспоминает С. П. Мельгунов: "то была царская тюрьма, блаженной памяти
тюрьма, о которой политическим заключённым теперь остается вспоминать  почти
с радостным чувством". *(29)
   Тут -- сдвиг представления, тут  --  совсем  другая  мерка.  Как  чумакам
догоголевского времени нельзя  внять  скоростям  реактивных  самолетов,  так
нельзя охватить истинных возможностей следствия тем, кто не прошел  приемную
мясорубку ГУЛага.
   В "Известиях" от 24.5.59 читатем:  Юлию  Румянцеву  берут  во  внутреннюю
тюрьму нацистского лагеря, чтобы узнать, где бежавший из того же  лагеря  её
муж. Она знает, но -- отказывается ответить! Для читателя несведущего -- это
образец героизма. Для читателя с горьким гулаговским прошлым это --  образец
следовательской неповоротливости: Юлия не умерла  под  пытками,  и  не  была
доведена до сумасшествия, а просто через месяц живехонькая отпущена!



   Все эти мысли о  том,  что  надо  стать  каменным,  еще  были  совершенно
неизвестны мне тогда. Я не только не готов был  перерезать  теплые  связи  с
миром, но даже отнятие при аресте сотни трофейных фаберовских карандашей еще
долго меня  жгло.  Из  тюремной  протяженности  оглядываясь  потом  на  свое
следствие, я не имел основания  им  гордиться.  Я,  конечно,  мог  держаться
тверже и, вероятно, мог извернуться находчивей. Затемнение ума и упадок духа
сопутствовали мне в первые недели. Только потому воспоминания эти не  грызут
меня раскаянием, что, слава Богу, избежал я кого-нибудь посадить.  А  близко
было.
   Наше (с моим однодельцем Николаем В.) впадение в тюрьму  носило  характер
мальчишеский, хотя мы были уже фронтовые офицеры. Мы переписывались с ним во
время войны между двумя участками фронта и не могли,  при  военной  цензуре,
удержаться  от  почти  открытого  выражения  в  письмах  своих  политических
негодований и ругательств, которыми мы  поносили  Мудрейшего  из  Мудрейших,
прозрачно закодированного нами из Отца в [Пахана]. (Когда я потом в  тюрьмах
рассказывал о своем [деле],  то  нашей  наивностью  вызывал  только  смех  и
удивление. Говорили мне, что других таких телят и найти нельзя. И я  тоже  в
этом уверился. Вдруг, читая исследование о деле Александра Ульянова,  узнал,
что они попались на том же самом -- на неосторожной переписке, и только  это
спасло жизнь Александру III 1 марта 1887 года *(30)
   Высок,  просторен,  светел,  с  пребольшим  окном   был   кабинет   моего
следователя И. И. Езепова (страховое  общество  "Россия"  строилось  не  для
пыток) -- и, используя его пятиметровую высоту, повешен был  четырехметровый
вертикальный, во весь рост, портрет могущественного Властителя, которому  я,
песчинка, отдал свою ненависть.  Следователь  иногда  вставал  перед  ним  и
театрально клялся: "Мы жизнь за него готовы отдать! Мы -- под танки за  него
готовы лечь!" Перед этим почти алтарным величием портрета казался жалким мой
бормот о каком-то очищенном ленинизме, и сам я, кощунственный хулитель,  был
достоин только смерти.
   Содержание наших писем давало по тому времени  полновесный  материал  для
осуждения  нас  обоих.  Следователю  моему  не  нужно  было  поэтому  ничего
изобретать для меня, а только старался он  накинуть  удавку  на  всех,  кому
когда-нибудь писал я или кто когда-нибудь писал  мне.  Своим  сверстникам  и
сверстницам я дерзко и почти с бравадой выражал в письмах  крамольные  мысли
-- а друзья почему-то  продолжали  со  мной  переписываться!  И  даже  в  их
встречных письмах тоже встречались какие-то подозрительные выражения.  *(31)
И теперь Езепов подобно Порфирию Петровичу требовал от меня всё  это  связно
объяснить: если мы так выражались в подцензурных письмах, то что же мы могли
говорить с глазу на глаз?  Не  мог  же  я  его  уверить,  что  вся  резкость
высказываний приходилось только на письма...  И  вот  помутненным  мозгом  я
должен был сплести теперь что-то очень правдоподобное  о  наших  встречах  с
друзьями (встречи упоминались в письмах), чтоб  они  приходились  в  цвет  с
письмами, чтобы были на самой грани политики  --  и  всё-таки  не  уголовный
кодекс. И еще чтоб эти объяснения как одно дыхание вышли из  моего  горла  и
убедили бы моего  матерого  следователя  в  моей  простоте,  прибедненности,
открытости до конца. Чтобы -- самое главное -- мой  ленивый  следователь  не
склонился бы разбирать и  тот  заклятый  груз,  который  я  привез  в  своем
заклятом  чемодане  --  многие  блокноты  "Военного  дневника",  написанного
бледным  твердым  карандашом,  игольчато-мелкие,  кое-где  уже   стирающиеся
записи. Эти дневники были -- моя претензия стать писателем.  Я  не  верил  в
силу нашей удивительной памяти, и все годы войны  старался  записывать  всё,
что видел (это б еще полбеды) и всё, что [слышал]  от  людей.  Но  мнения  и
рассказы, такие естественные  на  передовой,  --  здесь,  в  тылу  выглядели
мятежными, дышали тюрьмой для моих фронтовых товарищей.  --  И  чтоб  только
следователь не взялся попотеть над моим "Военным дневником" и не  вырвал  бы
оттуда  жилу  свободного  фронтового  племени  --  я,  сколько  надо   было,
раскаивался  и  сколько  надо  было,   прозревал   от   своих   политических
заблуждений. Я изнемогал от эт

дения по лезвию -- пока не увидел, что никого не ведут ко мне на очную ставку; пока не повеяло явными признаками окончания следствия; пока на четвертом месяце все блокноты моего "Военного дневника" не зашвырнуты были в адский зев лубянской печи, не брызнули там красной лузгой еще одного погибшего на Руси романа и черными бабочками копоти не взлетели из самой верхней трубы.
   Под этой трубой мы  гуляли  --  в  бетонной  коробке,  на  крыше  Большой
Лубянки, на уровне шестого этажа. Стены еще и над шестым этажом  возвышались
на  три  человеческих  роста.  Ушами  мы  слышали   Москву   --   перекличку
автомобильных сирен. А видели -- только эту  трубу,  часового  на  вышке  на
седьмом этаже да тот несчастливый клочок божьего  неба,  которому  досталось
простираться над Лубянкой.
   О, эта сажа! Она всё падала и падала в тот первый  послевоенный  май.  Её
так много было нашу каждую прогулку, что мы  придумали  между  собой,  будто
Лубянка жжет свои архивы за тридевять лет. Мой погибший дневник  был  только
минутной струйкой той сажи. И я вспомнал морозное  утро  в  марте,  когда  я
как-то  сидел  у  следователя.  Он  задавал  свои  обычные  грубые  вопросы;
записывал, искажая  мои  слова.  Играло  солнце  в  тающих  морозных  узорах
просторного окна, через которое меня иногда очень  подмывало  выпрыгнуть  --
чтоб хоть смертью своей сверкнуть по Москве, размозжиться с пятого  этажа  о
мостовую, как в моем детстве  мой  неизвестный  предшественник  выпрыгнул  в
Ростове-на-Дону  (из  "Тридцать  третьего").  В  протайках  окна   виднелись
московские крыши, крыши -- и над ними весёлые дымки. Но я смотрел не туда, а
на курган рукописей, загрудивший всю середину полупустого  тридцатиметрового
кабинета, только что вываленный, еще не разобранный. В тетрадях, в папках, в
самоделковых переплетах, скрепленными  и  нескрепленными  пачками  и  просто
отдельными листами -- надмогильным курганом погребенного человеческого  духа
лежали  рукописи,  и  курган  этот  конической  своей   высотой   был   выше
следовательского письменного стола, едва что  не  заслоняя  от  меня  самого
следователя. И братская жалость разнимала  меня  к  труду  того  безвестного
человека, которого арестовали минувшей ночью, а плоды  обыска  вытряхнули  к
утру на паркетный пол пыточного кабинета к ногам четырехметрового Сталина. Я
сидел и гадал: чью незаурядную жизнь в эту ночь привезли  на  истязание,  на
растерзание и на сожжение потом?
   О, сколько же гинуло в этом здании замыслов и трудов! --  целая  погибшая
культура. О, сажа, сажа из  лубянских  труб!!  Всего  обидней,  что  потомки
сочтут наше поколение глупей, бездарней, бессловеснее, чем оно было!..



   Чтобы провести прямую, достаточно отметить всего лишь две точки.
   В 1920 году, как вспоминает Эренбург, ЧК поставила перед ним вопрос  так:
"докажите ВЫ, что вы -- [не] агент Врангеля".
   А в 1950 году один из видных полковников МГБ Фома Фомич  Железов  объявил
заключённым так: "Мы ему (арестованному) и не будем трудиться доказывать его
вину. Пусть [он нам] докажет, что [не] имел враждебных намерений".
   И  на  эту  людоедски-незамысловатую  прямую  укладываются  в  промежутке
бессчетные воспоминания миллионов.
   Какое  ускорение  и  упрощение  следствия,   не   известные   предыдущему
человечеству!   [Органы]   вообще   освободили   себя   от   труда    искать
доказательства! Пойманный кролик, трясущийся и  бледный,  не  имеющий  права
никому написать, никому позвонить  по  телефону,  ничего  принести  с  воли,
лишенный сна, еды, бумаги, карандаша и даже  пуговиц,  посаженный  на  голую
табуретку  в  углу  кабинета,  должен  САМ  изыскать   и   разложить   перед
бездельником-следователем   [доказательства],   что   НЕ   имел   враждебных
[намерений]! И если он не изыскивал их (а откуда ж он мог  их  добыть?),  то
тем  самым  и  приносил  следствию  [приблизительные]  доказательства  своей
виновности!
   Я знал случай, когда один старик, побывавший в  немецком  плену,  всё  же
сумел сидя на этой голой  табуретке  и  разводя  голыми  пальцами,  доказать
своему монстру-следователю, что НЕ изменил родине  и  даже  НЕ  имел  такого
намерения! Скандальный случай! Что ж, его освободили? Как бы не так!  --  он
все  рассказал  мне  в  Бутырках,  не  на  Тверском  бульваре.  К  основному
следователю тогда присоединился второй, они провели со стариком тихий  вечер
воспоминаний, а затем вдвоем подписали [свидетельские] показания, что в этот
вечер голодный засыпающий  старик  вел  среди  них  антисоветскую  агитацию!
Спроста было говорено, да не  спроста  слушано!  Старика  передали  третьему
следователю. Тот снял с него неосновательное обвинение в измене  родине,  но
аккуратно  оформил  ему  ту  же  [десятку]  за  антисоветскую  агитацию   на
следствии.
   Перестав быть поисками истины, следствие стало для  самих  следователй  в
трудных случаях -- отбыванием палаческих обязанностей, в легких  --  простым
проведением времени, основанием для получения зарплаты.
   А легкие случаи были всегда -- даже в пресловутом 1937-м году.  Например,
Бородко обвинялся в том, что за 16 лет до этого ездил к  своим  родителям  в
Польшу и тогда не брал заграничного паспорта (а  папаша  с  мамашей  жили  в
десяти верстах от него, но дипломаты подписали ту Белоруссию отдать  Польше,
люди же в 1921 году не привыкли и по-старому еще ездили).  Следствие  заняло
полчаса: ездил? -- ездил. -- как? -- да на лошади. -- Получил  10  лет  КРД!
*(32)
   Но  такая  быстрота  отдаёт  стахановским  движением,  которое  не  нашло
последователей среди голубых фуражек. По процессуальному кодексу  полагалось
на всякое следствие два месяца, а при затруднениях в нём разрешалось просить
у прокуроров продления несколько раз еще по месяцу (и прокуроры, конечно, не
отказывали). Так глупо было бы переводить свое здоровье, не  воспользоваться
этими оттяжками и, по-заводскому говоря, вздувать  свои  собственные  нормы.
Потрудившись горлом и кулаком в первую  ударную  неделю  всякого  следствия,
порасходовав  свою  волю   и   [характер]   (по   Вышинскому),   следователи
Предыдущая страница Следующая страница
1 ... 15 16 17 18 19 20 21  22 23 24 25 26 27 28 ... 290
Ваша оценка:
Комментарий:
  Подпись:
(Чтобы комментарии всегда подписывались Вашим именем, можете зарегистрироваться в Клубе читателей)
  Сайт:
 
Комментарии (5)

Реклама