невский гость, я не отыщу слов. Обратите внимание, ширит экскурс Ксенофонт
Ардальоныч, а среди горбатых сверчков нам встречается ряд таких, которые до
иллюзии походят на загнутые назад колючки, какие носят на ветвях своих
обитаемые ими легуменозы. А птичий глаз? Вопрос хозяина поставлен таким
ребром и глядит такою контрадикциею к общему тону беседы, что Ксенофонт
Ардальоныч с Никодим Ермолаичем прямо вздрагивают, будто кто из монтекристо
тут выпалил. Знаете ли вы, витийствовал между тем Игнатий Варфоломеич,
известно ли вам, государи мои, что есть птичий глаз? Я более знаю, что есть
писчий спазм, нахохлившись воробьем, находится каламбуром приезжий
полиграфист. Да не следует ли полагать, осмеливается рассуждать околоточный,
что птичий глаз, говоря, разумеется, округленно, есть не что иное как глаз,
с позволения выразиться, птицы, пусть даже и небольшой. Дудки-с, язвительно
отзывается Игнатий Варфоломеич, личность вообще желчная и в высшей степени
самолюбивая; птичьим глазом, победительно возвещает верстальщик, именуется
род березового капа, что до того редок, в силу чего и дорог, что двери из
него в вагонах Его Императорского Величества поезда оцениваются по сто
семьдесят рубликов всякая. Ксенофонт Ардальоныч с Никодим Ермолаичем были
буквально сбиты с позиции. Они до того смешались, что на минуту сделались
Ксенофонт Ермолаичем и Никодим Ардальонычем: названная цифра сильнейшим
образом магнетизирует оппонентов Игнатия Варфоломеича. И Бог весть, сколько
длилось бы их смятение, когда б не привратник Авдей, заспанный мужик с
смоляной бородою до мутных и маленьких, словно бы, птичьих, глаз и с мутной
же бляхой, пришедший сказать, чтобы барин не гневались -- самовар совсем
прохудились и оттого чаю не выйдет, но, мол, если угодно, то имеется вволю
свежайшего пива, взятого под залог у извозчика, купчую бы вот только
выправить, а ежели к пивечку певичек прикажут, то чтоб велели теперь же
курьера к Яру послать. Э, братец, да ты, я чай, не вовсе орясина, замечает
соглядатаю участковый, -- и вскорости стол не узнать. Оттиски, гарнитура --
убраны. На их месте -- три стклянки с пивом, по мере расходу пополняемые из
средних размеров боченка, с очевидной значительностью возвышающегося посреди
скромнаго, пусть и не лишеннаго изысканности, выбора блюд: устрицы; немного
анчоусов; фунта полтора зернистой; севрюжья спинка -- не цимес, но и
невозможно упрекнуть, что дурная; да дюжины три омаров. Цыганы припаздывают.
Ожидаючи их, составилась партия в лото, и не кто иной как Ксенофонт
Ардальоныч кричит нумера. Семьдесят восемь, кричит он. Милости просим,
рифмует Паламахтеров, хоть и не выпало. Сорок шесть. И это есть, уверяет
петербуржец, хоть у него снова не корреспондирует. Притворство Никодим
Ермолаича столь мелочно, сколь и очевидно, и мы как-то вчуже конфузимся за
Никодим Ермолаича; лукавство же Якова Ильича и вовсе шито белыми нитками. От
рожденья владея пленительным даром художнической созерцательности, но будучи
и застенчив, и деликатен, он то и знай порывался не подавать виду, что он
таков, каким, естественно, просто не мог не быть, коль скоро владел тем, чем
владел. Оттого-то, наверное, порывы Якова Ильича и оборачивались сплошными
неловкостями и в этом виде вели не к желаемому, а к нежелаемому результату,
лишний раз приковывая к одаренному юноше неотрывное, пусть и не всегда
восторженное, вниманье толпы. Помните, как однажды, давным-давно, он опять
зазевался, а порыв апрельского свежака не замедлил сорвать ермолку с его
тщеславно посаженной головы? Что за важность, что улица, как назло кишевшая
участливыми сердоболами, уличала героя, грозя: подберите, простынете! Он,
подчеркнуто игнорируя окрики, тщательно не оборачиваясь, горделиво не
оставляя вращать педали вперед и -- цинически легкомысленно стрекоча
шестеренками, цепью и храповиком холостого хода -- назад, попытался тем
самым представить все дело так, словно не имеет к нему никакого
касательства, и не прекращал разъезжать -- как ему непременно хотелось
видеть глазами стороннего наблюдателя -- меланхолически непричастно. Но
знаете, некоторая избыточная сутуловатость, неожиданно засквозившая во всем
субтильном (весь в прадеда, говаривал ему дед) обличий разъездного, умалила,
даже свела на нет его хлопоты о беззаботности телодвижений, сковала, сделала
их по-мальчишески угловатыми и выдала ротозея-рассыльного с его тщедушной
простоволосой башкой на поругание черни: раззява, разиня -- уличала и
улюлюкала улица. И если бы то был, предположим, не просто сутуловатый
стрекочущий разъездной, а настоящий горбатый сверчок Патагонии, то при столь
же неважных способностях не подавать виду, он был бы немедленно склеван. Но
к счастью то был как раз разъездной -- разъездной созерцатель, посыльный
художник, курьерский артист, и щемящее ощущение, что все вокруг в нашем
неразрешимом здесь происходит и существует лишь якобы, не оставляло его в
означенный вечер ни на минуту. Так, рассеянно посматривая в окно, или при
рассеянном свете коптилки полистывая Каруса Штерна -- некогда
представительного, солидного, а теперь отощавшего, траченного курительными и
бытовыми порывами, но и поныне достойно собой представлявшего единственный
том этой сравнительно скромной домашней библиотеки, -- философствовал и
формулировал Яков Ильич Паламахтеров, неподкупный свидетель и доезжачий
своего практического и безжалостного времени.
-==6. ОТ ИЛЬИ ПЕТРИКЕИЧА==-
Чем вокзал ожиданий шибает бестактно в нос? Не сочтите за жалобу,
псиной мокрой и беспризорной преет публика в массе своей. Разболелись от
гололеда у нас подмышки, замутила взоры мигрень. Навещаем с устатку путейную
тут питейную -- лечимся. Ты куда теперь, Алфеева я спросил. Рассуждает:
Россия-матерь огромна, игрива и лает, будто волчица во мгле, а мы ровно
блохи скачем по ней, а она по очереди выкусывает нас на ходу, и куда лучше
прыгнуть, не разберешь, ау, никогда. Верно, Яша, ау, все мы у нашей краины
светлой -- как поперек горла кость, все задолжники, во всем кругом
виноватые. А обычная мать, он сказал, у меня умерла, может быть, и отца
постоянного я лишен в результате алкоголизма, слышал только, величали Ильей.
Яша, милый, да может, я он и есть, небось, случались ребятишки какие-нибудь
впопыхах, жизнь же тоже огромна. Допускаю, Ильич отвечал, но зачем ты в
подобном случае мать забросил с концами, сына женщине поставить на ноги не
помог, образования ремесленного ему не дал, подлец ты мне после этого, а не
отец. И обиделся. Яков Ильич, я утешил, да ты не серчай, я еще, может, и не
отец тебе никакой, охолони чуток, шибко не кипятись, шибко-то. Извиняй,
говорит, погорячился, может, и не отец. А возможно, обратно примазываюсь,
возможно, что как раз и отец, не известно еще. И поэтому пусть я буду тебе
не просто отец, а отец-может-быть, может-быть-отцом стану приходиться тебе.
Приходись, Алфеев изрек, мне-то что. Если так, на слове парня ловлю, то не
одолжишь ли мне как папаше такому неточному на билет неплацкартный: займи,
мне на станцию Терем, к Отраде одной Имярековой. Просьба в денежке не
отказать, выручай старика, или ты не плоть от плоти его, может быть. Яков
Ильич при вокзале белугой ревет: батя, Илюша, блудущий мой, ты ж к мамане
нашей нагладился, пусть она у нас и не в живых, может быть. Я смешался:
зачем это непременно к ней? Потому, говорит, что на станции тоже работала. А
фамилия, имя, инициалы вообще? А плевать я хотел на инициалы, вскричал,
какие бы ни были, что ты, как маловер неродной. И купил мне билет до Терема.
Облокотились взаимно мы на прощанье, облобызались -- прощай-ка, не свидимся,
преогромна волчица -- раскинулась. Дал купюр еще он значительных, я их
принял, пожамкал, затырил в валенок -- и адью. Еду и маюсь: бедолага ты,
Яков Ильич, сирота, жук отец твой, пройдоха, он помощь мамашке не
осуществлял ни хрена, та же -- поведения облегченного, и пробы на ней
ставить -- вряд ли, пожалуй, где есть, даже если и не та она Имярекова.
Теремские -- они ведь все оторвы приличные -- что та, что двенадцатая, но
все-таки еду к той, потому что двенадцатая ни на болт сдалась. Так я мыслил
о родственниках своих, в бесплацкартном заплаканном томясь вместе с прочими,
одержимыми, как и я, нищетой. И мотало на стрелках. На манер, как бы,
брючины подворачивай вежды себе, заголяй и культю -- чтоб чудней, и
задвигайся в купейный: с тобой инструмент. Заводи моментально мелодию и
заявляй поверх пересудов и переплясов колес, что не ведаешь мира, нет и
отрады -- постигло несчастие. И далее поясни, в чем суть. Однако о
пропитании не заботься, не христарадничай, не канючь и не клянчь, ибо
высокое звание народного индивида неси высоко, ведь и самый из нас
страшнеющий лучше птах. А кого проймет -- сам раскошелится. И начинаешь
концерт. Протяну катушку ниток по зеленому лужку, отобью ли телеграмму моему
милу-дружку. Вот она, разлюбимая русская песнь, льется и плещется по всему
помещению -- а путь далек. А откуда, заинтересуетесь, гармония у тебя, Илия,
что ли навоз Вы продали, Ваше Калечество? Нет, не продавал я навоз, и бабок
столь исключительных, чтоб музыку приобресть, в руках не держал из принципа.
Но не вершится свет настоящий без таких щедрых духом, как наш санитар.
Завезли к дяде Ване в театр артиста окраин, жертву опасных бритв, парня в
кепке и зуб золотой. И до того музыкант, вероятно, заядлый был, что сапоги у
него -- и те гармошкой, кирза. Заодно и трехрядка его с ним сам-друг
доставлена. Заприходовал ее медбрат в пользу бедных, только, сказывал,
предстает бандура вне надобности: как играть я попробую -- так сразу и
выясняется, что не умею: то руки дрожат, то голос срывается. А я, я сулил, я
умею, лишь дайте. Вручают. Как дернул меха, как выработал перебор по
пупырышкам! Сбацай наше чего-нибудь, санитар умоляет, рвани. Раз пошла
таковская пьянка, запузырил я частухи на полный размах. Крематорий
проверяли, беспризорника сжигали (дирекция какая-нибудь хитрая), дверь
открыли -- он танцует и кричит: закройте, ведь дует. Пляска бешеная их всех,
кто там случился в подвале, взяла, инда Яков Ильич на одной, поглядите,
уродуется. Дядя Ваня -- тоже коленца откалывает, и слышу, как в райском
обмороке: вижу, вижу, могешь, получай ты шарманку эту с белого моего плеча.
А в поездах меня прямо захваливали. Один разъездной даже в купе зазвал
-- дай налью. А не гнушаетесь якшаться со мной? Тю, смеется, еще не с такими
доводилось из одного корыта хлебать. Наполняет. Что вы меня искушаете,
гражданин, а ну как не вытерплю? Сделай милость, валяй. Сам весь гунявый,
как канталупа. Я опрокинул. Он выдает: на станции сидел один военный,
обыкновенный гуляка-франт, по чину своему он был поручик, но дамских ручек
был генерал. Я -- баянист головитейший, мелодию ему подобрал на ходу, в два
счета. На станцию вошла весьма серьезно и грациозно одна мадам, поручик
расстегнул свои шкарята и бросил прямо к ее ногам. И припев. Вот и я, будто
в песне, попутчик сказал, был поручиком. Носил и газыри, и усы, но по
замашкам и по ранжиру числился в попечителях. Но не то, что там ручек
каких-нибудь станционных, нет, числился у себя в мандате
попечитель-инспектором всех чугунных путей. И наливает, вообразите,
армянского. Да вы трекнулись, три звездочки на беспаспортного переводить.
Только пуговицами бликует. И поэтому, признается, мила мне планида