Назарете не кричал муэдзин, а на охотничей мызе французского короля все еще
пили сhаrtreuse. Наболтавшись о куртизанках, балах, с кубками вываливались
на балкон и, вырывая друг у друга рожок, мычали звездам жалобу молодого
быка, заколотого на каталонской корриде. Потом стреляли на воздух: выстрелы
были слышны даже в Версале. Борзые там беспокоились, полаивали, стража
вздрагивала и просыпалась. Фрейлины в пеньюарах и с ночниками в руках
сплетничали на галереях: о, mon Dieu, когда он только остепенится --
Monarque, а ведет себя, как Gavroche. Друзья, провозглашает тот, стоя у
балюстрады в окружении свиты и своры, я предлагаю тост за того удальца,
который залпом осушит ствол моего мушкета, полный бургундским. Выносят.
Приклад инкрустирован. Хозяин передает оружие одному из участников:
отведайте, mon cher. Графа постигает неудача: он не в состоянии выпить и
половины. Ствол пополняется и под хохот охотников вручается следующему из
них. Он также терпит фиаско. Мушкет идет по кругу, и он, наконец, замыкается
-- лишь первый среди равных не испытал еще своих сил. Французы, говорит он,
ваш любезный Людовик спешит вам на выручку. Сейчас он осушит сосуд, хоть и
совершенно иным способом, нежели ваш -- следите. Монарх затыкает ствол
бутылочной пробкой и насыпает на полку голландского пороху. Лица
присутствующих покрывает смертельная бледность. Ваше, -- в ужасе кричат они,
расступаясь, король стреляет (мушкет взрывается) и падает, все в волнении
бросаются к распростертому телу, -- Величество! Людовик немотствует, его
изумительный фас, сотни раз писанный европейскими мастерами, изуродован, а
белоснежный маскарадный костюм -- весь забрызган. Ах, мой мальчик, шепчет
королева, на миг пробудившаяся у себя в будуаре от дальнего выстрела,
напомнившего ей хлоп карнавальной хлопушки, милый мой удалец. Белые локоны
прекрасных волос ее Величества разметались по высоким подушкам, ей снится
печальное: дерзкий вепрь с физиономией ненавистного ей горбуна-доезжачего
восхищенно ласкает ее под сенью камелии возле купален. Совершив злодеяние,
похотливая дичь исчезает в чаще. Стыд и омерзение охватывают королеву. Ей
мнится, что некоторые из егерей, скрывавшиеся в беседке и бывшие тайными
свидетелями недостойной сцены, желали бы насмеяться над ее августейшим
бесчестьем. Светало. Следователь по особым делам Пожилых, специалист без
каких бы то ни было примет, носил плащ-палатку и полевую сумку через плечо.
В сумке -- стандартные бланки актов, плотно скрученная портупея, карманный
фонарь, сантиметр, лупа, вечное перо, подробная карта местности и очешник,
где за подкладкой -- фотографический снимок работницы местной публички,
насчитывающей в своих фондах около ста сыроватых томов. *Воскресение
Пожилых.* Ужин, вермут, накурено. Табак влажен и носит смешанный привкус
одеколона и керосина -- следствие нерадивости тех, кто ответствен за
упаковку, хранение и перевоз. В глаза кидается яичница с колбасой, лабардан,
банка тюльки каспийской, круто соленой. Различаешь число поимки, дату
соления, читаешь и тюркскую подпись браковщика. Из мебели, помимо стульев,
стола, -- узкое, неудобное в любом отношении канапе. Буфет и прост и орехов.
На полках -- несколько тарелок и блюдец и несколько несколько плесневелых
кусочков хлеба. Виднеется и флакон конторского клею -- заклеивать окна.
Бумажные полоски нарезать из газетных полей, клеить до заморозков. Вид из
одного следовательского окна -- дровяной щелястый сарай, из другого -- тот
же сарай. Летом при распахнутых рамах -- запах жимолости и бузины, аромат
разъятого дерева, звуки тенистого переулка -- муха, мопед, тарантас, шаги
обывателя. Будучи представителем прокуратуры, Пожилых укладывается около
десяти. Он читает в постели столичный журнал, не чурается стихотворений,
поэм, и нередко по памяти декламирует то, что запало, запомнилось. В
частности -- Подъезжая под Ижоры, причем Ижоры воображаются большим
деревянным градом на горе, посреди просторной пожухлой пажити. Через поле,
оранжевое, как апельсин, под небом погожего, хоть и не слишком теплого
полдня, катит дормез с громоздкими рессорами, сработанными из кованого
металла. Пассажир, чернявый и бойкий, с небрежно расчесанными кучерявыми
баками, высовывается и, слегка придерживая рукою цилиндр, предается
воспоминаниям: и воспомнил ваши взоры, ваши синие глаза. Ижоры близятся, и
золоченые купола так и блещут. В случае убытая за пределы уезда, особенно
если в жемчужной влажности тумана мерцающе-светло пари? смутность странного
обмана, или попросту холодно, надевает непродуваемую душегрейку и бурки
основательного пошива. Переночевав, велит запрягать да поживее. Позвякивает,
светает. Эх, прокачу по тряской, ямщик с глазами, как у кролика, в лисьем
тулупе, хищно осклабившись волчьей пастью, подмигивает с облучка. И точно,
уж и светает. Справа, в полутора, а то и более, верстах -- река. За нею --
селенье со множеством бань и барок на берегу. Церковь вся отражается.
Отражаются и вороны, роящиеся вкруг колокольни, как черные, вознесенные
зефиром портняжные лоскута. Село сие, ежели довериться плану, имеет
прозвание долгое и бестолковое. В имени его чудится бухающий ход маховика,
оно отзывается, машет издали квадригою крыл, не ведающих иного, высочайшего
своего предназначения. Тут услышишь и звуки погрузки; тукая сапогами и
крякая на всю середину августа, несут белесые пятипудовые кули и командуют
стоящему на подводе: ну принимай! Тот и вправду кидается. Еще мерещится в
настоящем названии косноязычие мельникова подручного, малоума и дылды,
который на ваш вопрос -- какое это село будет? -- нисколько не возражает, но
лишь сосет леденец на палочке да знай леденит вашу заезжую душу своим
подыжорским взором. Для музыкального уха название наше разражается целой
симфонией, ведь обнаруживается в нем голос и самого мельника, что, услышав
приведенную здесь беседу, с готовностью поспешает -- если только возможно
так отозваться о том, кто едва ходит, будучи обременен избытком здоровья, --
спешит на подмогу косноязычному. Но мельник, словно бы, и сам насовал себе
что-то в рот -- не иначе каких-нибудь жерновов, так как зерна словес его
сыплются на путешественника мукой шума. И не беда, что в тумане на миг
забрезжит сокровенное имя: разобраться доподлинно -- Мало-ли-то-Кулебяково,
Мыло-ли-Кулелемово -- не достает проницательности.
-==10. ДЗЫНЗЫРЭЛЫ==-
Мол, все время я в бараках тут проживаю вообще. Парк приютный у нас, с
качелями, жильцы тоже вполне приветливые, и овраг имеется свой -- гуляй-не
хочу. Прежде эта бабуля жировку со мной делила, старьевщица. Старым веяла
пуще тебя, а я только в сока входила, мне руки мой по летам молоком самой
пахли, волос вился, курчавился. И гулять я хотела, уйду и гуляю весь день.
На опушках привольно -- сороки, грачики. Как взовьются -- полнеба нет. А
блестящего ничего не оставь -- уворуют. Чур мои деньги, бывало, кричу.
Одуваны рвала большие, кашку-клевер собира ла поесть, меня же сладким судьба
не баловала. А однажды лисенка ловец поймал, то-то радости. И предсказывал:
вырастет -- станет лис. Но немного побыл лисенок у нас -- пропал. Я искала в
лесах -- нету лиса, обидно, горестно. После отправились мы с бабулей уголь
бросовый на насыпи поискать. Печку ж надо топить, дело к осени. Серый шлак с
паровозов, Орина мне говорит, будто я сам никогда не искал, серый шлак с
паровозов сбрасывают, а в сером -- черное, не прогорелое, приметил -- бери и
все. И мы лиса нашли на путях разрезанного. Видно, люди какие-нибудь
посторонние изловили и привязали на гибель бечевками. Горе лису, пропал,
зубы острые, хвост предлинный. А бабуля: да не реви, вот, не наш это, наш
меньшее, давай лучше шкурку спяливать. Нет, бабуля, ты не сбивай, это наш,
вырос за лето. И ловец про лиса спрашивает потом. Но сокрыла я истину. Был
ловец мой соседом нашим, но с ним не гуляла. Я сначала одна гуляла, ни с
кем. Но ведь возраст берет же свое, и матросик увлек: кроме шуток, что
страшного-то, говорит. Что ж ты думаешь, настоял-таки на его. По первоначалу
тишком -- трогал, ластился. Рот у него сладющий такой. Я смеюсь: что ли вы
монпасье себе кушали? А моряк: я всегда применяю, знаешь ли, табака
необходимо запах отбить, иначе командир заругается, нам курить же нельзя, мы
невзрослые. Мы когда в экипаж из увольнения возвращаемся, он поверки
заделывает -- дыхните-ка, требует, юнги, скоренько. Ребята сен-сен в судовой
аптеке берут, а по мне -- монпасье полезнее, хоть и зубы пока не того, я ж в
эвакуации рос, под Чистополем, все сплошь порченые, но зато от сен-сена
типун выскакивает запросто на языке, а монпасье всю дорогу грызешь -- хоть
бы хны. Чаем тоже зажевывать можно, кофейными зернами, только чай в кармане
просыплется пачечный как пить дать, и командир карманы как пойдет
выворачивать нам -- решит, что табак, и не докажешь, что чай, но и докажешь
-- тебе же минус: чай же тоже можно курить и чифирять тоже можно, так что с
чаем так и так погоришь, да и с кофеем. Нет, по-честному, монпасье надежней
всего, никакого шухера, и леший с этими дуплами, если так разобраться,
главное, нервы дороже. А меня угостите? Согласишься, сказал, значит вся
жестянка в твою пользу пойдет. А я ж сладким не забалованная. И увел,
конечно, на берег, под бот сюда умыкнул, но я все одно не доверяю особенно.
Папироску тогда раскурил и кожу на животе у меня прижигать собирается. Куда
же я денусь, но так ни за что бы не стала с ним. Даром, что щуплый он был,
тебя-де, Илюша, щуплей, Чистополь, вероятно, давал себя знать, однако мы и
чуть-чуть не выспались. Вылезли, а высерело уже, а началось -- еще канонерку
его учебную на середине видела через лаз: на рейде, хвастал, стоим. Смурая
вся из себя, а пушка в мешке. И ветрено было, волнисто, хлябь. Дома бабуля
приветила и ну шерстить, и монпасье все по полу раздрызгала. Что же, затем
не отказывала уже пареньку. Как-то заглядывает -- на нем бушлат: чуешь, как
закрутило, кранты. Что ли не навестите впоследствие? Нет, весной заскочу,
говорит, а по сугробам чего топотать-то бестолку, бабуля же, намекает, нам
не потрафит, чтоб в комнате мы, а под шлюпкой почти немыслимо, намело, вот и
всякого тебе до поры наилучшего. И мужчина некоторый в соседнем бараке тогда
проживал, кустарничал, под лестницей помещенье держал, кожей пахнул да
ваксами. Дальше -- больше, бабуля шкуру лиса дает: на, снеси, может, дядька
этот тапти мягкие стачает тебе за так. Отчего не стачать, он сказал, но за
так, за мерси, не делается у нас покудова ничего. Как стал размер с ноги у
меня снимать, так сразу дверь закрыл, крюк навесил -- и на тебе. Забегай на
примерку, он назначал, и я на примерки пошла частить. Тапти ладные стачал в
январе месяце; ради крепости обсоюзил, для форсу хвостом оторочил -- худо
ли? Ловко получалось в них вдоль свеев к нему самому гулять, мягче мягкого.
А к весне уже в положении. И ведь шила в мешке не утаишь небось, и вот
сплетни разные по баракам понавыдумывали. Бабуля расстроилась: час от часу
не легче, мол, была у нас Оря гулена, а стала гулящая, то ли будет еще, все
нервничала. А по новой траве -- моряк с печки бряк, опять под баркас зовет,
ветоши корабельной полно туда натаскал. И, бывало, утрами я с кустарем, а
зорями на лукомор спешу, как закон. И уже так притерлась, владилась, что как
день-другой без обычного -- так беда, изовьюсь вся, изноюсь внутренне, ну,
словно, лед у меня там горит. Ты скаженная делаешься, матрос предложил, не
возражаешь, если я кореша в выходной прихвачу. И они вдвоем повадились