кручинишься, Волче, налетай, коли смел. Уперся, нейдет. Достаю из запазухи
горбулю обдирную и маню -- на-ка, слопай, голодом, вероятно, сидишь. Волк
подкрался, свирепый, хвостом так и машет -- хап -- и пайку мою заглотнул.
Изловчился я, гражданин Пожилых, ухватил его за ошейник -- и ну костылять.
Мудрено индивиду в таких переплетах баланс удерживать, в особенности на
лезвие, ну да опыт накоплен кое-какой, без ледовых побоищ у нас недели тут
не случается. Как сойдемся, обрубки, на скользком пофигурять -- слово за
слово, протезом по темячку -- и давай чем ни попадя ближнему увечия
причинять. Толку мало, конечно, в подобных стратегиях, однако есть: дружба
крепче да дурость лишнюю вышибает долой. Супостат изначально упорство
выказал, вертелся лишь, как на колу, скуля, но не вынес впоследствие --
рванулся, Илью завалил, но доколе ошейник выдерживал, я побегу
препятствовал, и валялись мы оба-два дикие все, белесые, ровно черти в
амбаре. А вдруг лампада моя угасла, рука моя ослабела -- чекалка утек. И
взяла меня дрема хмельная, лежу испитой, распаренный -- судачек заливной на
хрустале Итиля. И пускай заползает заметь в прорухи одежд, пускай волос
сечется -- мне сладостно. Положа руку на сердце, где еще и когда выпадает
подобное испытать, ну и виктория -- хищника перемог. А поведать кому--
усомнится: где шкура-то. Черствые матерьялисты мы, Пожилых, в шкуру верим, а
в счастье остерегаемся. А с холма, с холма высочайшего, словно государев о
поблажках указ, пребольшая охота валила вдоль кубарэ, ретируясь из чутких
чащ: Крылобыл на хребтине какую-то тушку нес, а стрелки, числом до
двенадцати, -- вепря труп. Интересно, что рожи у тех носильщиков от выпитого
за срока стали точно такие же, колуном, да и шли они как-то на полусогнутых.
С полем, с полем, охотников я поздравлял. Олем, олем, мрачные они трубят,
будто умерли. Очевидно, мороз языки их в правах поразил. С наступающим, я
сказал. Ающим, Крылобыл передернул, лающим. Славный, слышь, выдался вечерок,
говорю, приятные сумерки. Ок, старик согласился, умерки.
Наконец докатился я, заваливаюсь в цеха. Там сошлась к тем часам вся
точильная шатия -- сошлась, разыгралась. Где в жучка святотатственного
завелись, где в расшиши, а некоторые, грыжи не убоясь, чеканку себе
позволили, тряпок несколько на живую нитку сплотив. Озорничают,
разгульничают, а одернуть, поставить на вид положительно некому, вольгот
развелось всемерных -- мильен. И тогда, хватанув рассыпухи, сказанул я
коллегам сочельную исповедь-проповедь. Доходяги и юноши, я призвал, больше
тысячи лет назад родился у южанки Марии Человеческий Сын. Вырос и в
частности возвестил: ежели хоть единая длань соблазняет тебя -- не смущайся:
немедленно отсеки. Потому что куда прекраснее отчасти во временах
благоденствовать, нежели целиком в геенне коптеть. Все мы усекновенные, и
грядущее наше светло. Взять того же меня. Отпрыск своих матери и отца,
штатных юродивых с папертей Ваганьковской и Всех Святых соответственно,
начинал я с того же, но после известного происшествия судьба моя окаянная,
овеянная карболкой и ладаном, меняется вкруть. Припускаюсь в различные
промыслы и профессий осваиваю -- куда с добром. В результате мытарствий, в
итоге их, прибываю сюда и зачисляюсь в эту артель. Предстою я тут перед
вами, вы все меня знаете. Пусть нагрянет к нам завтра в обед Мерзость
полнеющего запустения, карла одряблая, дряхлая и картавая: с дятлым клювом.
Но инда и перед ее физиомордией я скажу, говоря и с гордостью, что не ведаю
выше имени, чем скромное прозывание русского по-над-речного точильщика. И
если грянет мне голос -- да брось ты свои ножи-ножницы, заточи, понимаешь,
ради общего дела Итиль по правому берегу до грозного жала, навроде косы, то
отвечу: пожалте бриться. Но не завидуйте, что снаружи могуч и сухарь -- я
внутри прямо нежный. И точу ли с кем лясы, железы ль-- я их, а меня -- по
Орине грусть. Что за женщина, не изживешь ни за что. Но не корите, а
кайтесь. Не у всех ли из вас завелись знакомки свои постоянные, но на медок
потягивает к незнакомкам, к непостоянным, вожделеете ко греху. Знаю, бобылок
своих привычных жалеете до гробовой доски, ибо тел и натур ваших порченых
неудобоносимые бремена они, крепясь, переносят. Но возлюбили также и даму
пришлую, и любите беззаветно, которая вам никто, и это тоже наравне с
безобразиями и татьбой нареку Заитилыциной. Пламень, в принципе, надо б на
вас низвесть, но пока погожу, потому что и я же хорош, сам не лучше -- с
одной прописан, хозяйство веду, а по другой пламенею. Потому-то и донимают
Илью побасенками запечные эти сверчки. Чуть заслышу -- всплывут наши с ней
вылазки и поездки по пригородным городкам с кузнечиками. Так не корите, и
дело с концом. В те хмельные периоды возникали различные пришлые типа
лудильщиков, бакенщиков, щепенников. Извинялись -- на огонек, а в
действительности -- на дармовщинку. И они заодно разведовали: не подскажете,
кто это из суки псаревой паршу всю повыколошматил? Господа, я в неведеньи,
вот чекалку -- да, его били, клочечки по закоулочкам. И выдал им про
баталью, сорвав приличный аплодисмент. По прошествии праздников покидаю
артель -- восхожу, бахвал, в Городнище. Тоска по домашней оладье гнала под
приютный кров, желалось и ласковости. Что я понял, бродя, -- через что все
устроено? Ничего я не понял, бродя, в том числе, через что все устроено.
Вижу только -- бобылка есть вентирь, Фомич, она -- вентирь, а ты --
натуральный ерш, и пораньше, попозже -- но ты ее. Помните случай -- не
ждали. Я тоже притек, покаянный, она же бранит: что, притек, окаянный?
Понапраслины не стерпел, распустил я тем Сретеньем руки, но и приятельница в
долгу не осталась, воспользовалась моим обстоятельством. После чего
примирились, оладий, раздобрившись, напекла, а там и до себя допустила. Едва
проерыщилось, выскакиваю в сенцы -- нет моих принадлежностей неотъемлемых, а
оставил их тут в твердой памяти, в огуречной кадушке, крышкой даже прикрыл.
Их держать тут привык -- бобыльское ее чистоплюйство с костылями в горницу
не велит: оно и с одною подошвой вашей хлопот полон рот, подтирай за вами
ходи. А подсолнухи сами на пол лущите. Вас я не спросила, чего мне лущить,
не я здесь покуда жиличка у вас, но вы. Поглядел на крыльце -- аналогия.
Ведьма варево на лежанке тогда разогревала уже. Друг мой, я женщине этой
рек, отчего вы опоры мои истопили в печи в угоду огню негасимому? Ой,
плетете вы сами не знаете что, окорачивает. В таком разе спроворены, я
заключил. Поделом вам, глумилась, ведь сколь упреждала, чтоб с вечера не
отлынивали штырь в щеколду совать -- и ухом вы не вели, вот и расхлебывайте.
Нет, это вам поделом, пипетка вы этакая, это вы заставляли в тамбуре их
оставлять, значит обязаны отныне Илью повсюду на санках возить, ибо новую
пару приобрести я лично не усматриваю накоплений, а хватит ли у вас сил с
убогим возиться, не хватит ли -- никого не касается, а на которых салазках
первомаем рассчитываете выгуливать, и вовсе не интересует совсем. Тэ-тэ-тэ,
твердит, тэ-тэ-тэ, тараторка трепаная. В сей же день я обрел у ворот
подметную грамоту, обмотанную срамной резиной от панталон и называемую --
расписка. Цитатую. Дана гражданину И. П. Синдирела в том, что его
принадлежности плакали связи с тем, что того-то числа ледостава-месяца он
метелил ими гончую суку Муму, а возвращены ему будут вряд ли бы;
мелкоплесовские егеря. И строчу я ихнему доезжачему -- волк. Доезжачий
ответствует -- выжловка. И пошла у нас летопись. Она шла и идет, а я сиднем
сижу-посиживаю. Профмозоли мои начинают понемногу сдавать, да зато набиваю
писчие. Чем еще увлечен я? С дурындой грызусь, частушки ей вспоминаю
смачные. Девки спорили на даче, у кого чего лохмаче, оказалось, что лохмаче
у хозяйки этой дачи. Заливается -- колокольчиком. Еще прошлое озираю --
путешествия, странствия.
А изобрази на прощанье чего-нибудь, разъездной горевал, заделай нашу,
побеспризорнее, или же общежелезнодорожное наиграй. Растянул я меха, а
инспектор описывает. Он описывает -- я пою. На Тихорецкую, я пою, состав
отправится, вагончик тронется, перрон останется, стена кирпичная, часы
вокзальные, платочки белые, глаза печальные. Ух, нормальная, брат горевал. Я
пою -- он докладывает. Про охоту, про то, как отправился он на охоту по
жароптице не так давно, и ботинки его охотничьи на подступах к Жмеринке
внаглую из вагона снесли. Или про то, как загляделась на него в его
молодости персона, служившая на энском разъезде, где пестроватый шлагбауман,
а поручик, в те годы корнет -- ноль внимания. Начнет расспрашивать купе
курящее про мое прошлое, про настоящее, налью с три короба -- пусть
поражаются, с чем расспрощалась я -- их не касается. На охоте, ошарашенный
кражей, по цели выпалил, да не попал, но теперь, весь в регалиях, но век до
нитки спустя, рассуждает, что главнеющую птицу судьбы проворонил, скорее
всего, не под Жмеринкой, а на том пестроватом разъезде, деваху мурыжа
холодно. Вот и нашли ее, говорит, под насыпью. Откроет душу всю матрос в
тельняшечке, как тяжело-то жить ему, бедняжечке, сойдет на станции и не
оглянется, вагончик тронется -- перрон останется. Пел и мучился: ласточка ты
моя, на кого покинула, сына забрав и фамилию обменяв ему и себе, и там тоже
веселого мало: хибары, декабрь. И какой-нибудь цыган, сума переметная --
копия нас -- с котомкой на палке и связками сушек на шее заместо монист --
топчет саван родимых пространств, и пусть держится кандибобером, в очах его
прочитаем, что положение швах, что брести далеко и всегда, пусть порой и не
лично нам, а подохнем -- настанет других черед, и поблажек особенных не
предвидится. Худь свою прошлую и настоящую я в двух словах изложил -- и
мотало на стрелках. Да, блажен, блажен ты, Илья, позавидуешь, претерпел и
хлебнул как следует. Не говори, говорю, так блажен -- что-то дикое.
Опрокинули, пропустили. На боковую? -- инспектор икнул. Я -- ему: не
потягивает, я по больницам свое добрал. Зубы чистить пойдешь? Виноват? Зубы,
спрашиваю, спрашивает, пойдешь чистить? Извиняюсь, я -- пас, не требуется.
Совпадение, он сказал, обе челюсти не свои. А чьи же? -- я посмотрел.
Государственные, на присосках, поручик сказал, на. И вынул. Я посмотрел.
Понравились сильным образом -- белые, острые, что костоправ прописал, вот
санитария шагает. А ты примерь, примерь, не стесняйся, поручик подбил. Я
вправил. Ну как, приходятся? Как в аптеке, поручик, как на Илью они эти
детали лили. Дарю, он вскричал. Что ты, что ты, возможно ль, такие презенты.
Сродственник ты или нет, он вскричал, имею я право брательнику зубы
преподнести: соси и помни. Ну добродетель, ну выручил, я всплакнул. Не бери
в голову, попечитель смеялся мне, пусторотый, играй. Я запел, заиграл --
бегло-бегло, словно бы из сибирских руд. Горя мало инспектору, что теснота
-- в пляску ударился, прелестями трясет. В светлой памяти юности мы таких
паренечков жиртрестами прозывали: ничего, откликались как миленькие.
Карусель я заделывал, вероятно, в ритме перебранки колес. Карусель
филигранную: шевелись, раззадоривал, шевелюра. И находила на Илью в том же
ритме удачная мысль, что, мол, зубы вставил негаданно задарма. Ай, зубы
вставил я, эх, зубы вставил вдруг, мне зубы вставил сам, и так далее. Чего
только не перемелет русский дурак за дальнюю дорогу из лазарета в Терем под