Мне снилось -- я умер. И сверху полуночный кто-то,
Чьего я не мог рассмотреть, хоть старался, лица,
Направил: Запойный, вставай и ступай на работу:
Подымешься в небо, послужишь созвездьем Стрельца.
Во Вшивом бору, там где вепри особенно дики,
У тех ли полян, где жируют оленьи стада,
В купинах седых, осиянных луной, куманики
Нашел я начало дороги отсюда -- туда.
Она была млечной. Не рос подорожник зеленый,
Не слышался в клевере сладкий умеренный гуд,
Не сыпались, как им положено, желуди с клена,
И времени мельники не алкали вино у запруд.
Мне было назначено следовать за Скорпионом.
Пернатые мальчики выдали лук и колчан,
Ягдташ золотой и коробку цветных лампионов,
Стрелецкой отборной вручили полведерный жбан.
Стреляю и пью. Но заволжской гнилухи бутылку
Я выдул бы с радостью, тем огурцом закусив.
Охотничьи бредни, что жив я и весел, курилка,
Питье и охота -- веселие лишь на Руси.
Оставьте завидовать, зенками звезды бодая,
Походке моей, что гагачьему пуху подстать.
Тут нет ни одной, что б затмила бобылок Валдая,
И так на салазках никто вас не станет катать.
Не жив я, но умер. Чисты мои, как Брахмапутра,
Лохмотья и помыслы -- убыло с ними забот.
Скажите, а что, неужели, как прежде, поутру
На тыквах блестит, как на лбах у загонщиков, пот?
-==ЗАПИСКА XXXV==-
*Паклен*
Туже заткни сиволдай
Пробкой из местной газеты.
Выйди, взгляни на Валдай,
Вспомни о ком-нибудь: где ты?
Неклен. А в сущности -- клен.
Клен. А прищуришься -- неклен.
Тщательно щупает склон,
Осоловелый и медлен.
Вспомни о ком-нибудь и,
Сдвинув на брови мурмолку,
К дереву по пути
Сказку придумай. О волке?
Неклен. А все-таки -- клен.
Клен. А на деле-то -- неклен.
Сутью своей полонен
И в шевелении медлен.
Жил-был за Волгою Волк,
А перед Волгой -- Собака.
Он к ней добраться не мог,
Пил потому он и крякал.
Неклен. А в общем-то клен.
Клен. Да к тому же и медлен.
Осенью лист раскален --
Есть и латунный, и медный.
Пил обыденкою штоф,
Мертвую пил он и крякал,
Что ни за что ни про что
Разуважал он Собаку.
Неклен. Присмотришься -- клен.
Клен. Приглядишься -- ан неклен.
Ты это -- или же он,
Рвань по фамилии Паклин?
Жалит разутую пядь
Стерни ржаная иголка,
Сядь же под некленом, дядь,
Сядь, чтобы не было колко.
Неклен. Призвание -- клен.
Клен. А занятие -- неклен.
Несколько всклянь упоен,
Впрочем, ступайте все на блин.
Ну-с, отвори сиволдай,
Зубы вонзая в газету.
Что там за валдабалдай
Пишет все эти памфлеты.
Неклен. Наклюкался -- клен.
Клен. Оклемаешься -- неклен.
Сумерками ослеплен,
Медленной тлею облеплен.
-==ЗАПИСКА XXXVI==-
*Препроводительная*
Селясь в известной стороне,
У некоторой бобылки,
Слагал Записки; тут оне,
В приплывшей к вам бутылке.
Я составлял их на ходу,
Без всяческой натуги --
То в облетающем саду,
То в лодке, то на луге.
Иль на плотах, когда светло
Бывало до полночи,
Или в санях, когда мело,
Слепя мне очи волчьи.
Слагал, охотился взапой
И запивал в охотку,
Пил с егерями зверобой
И с рыбарями -- водку.
Дочтя все это, вы потом,
Вбежав стремглав на почту,
Ловя, как рыба, воздух ртом,
Отправьте их. Усрочьте
Отправку: люди очень ждут.
Так ждут, беды не чая,
Мои коллеги в годы смут
Бесплатных чаен.
-==16. ЛОВЧАЯ ПОВЕСТЬ==-
Так, пытаясь собраться с мыслями, философствовал охотничий сторож Яков
Ильич Паламахтеров, человек заурядного роста, обычного возраста и без труда
забывающегося лица. Яков Ильич жил за Волгой, в небольшой, но неуютной
казенной избе у края рамени, на заболоченном берегу, составляя компанию
старому егерю Крылобылову. Паламахтеров жил, шил ичиги, чубуры, смотрел на
воду, пил, ходил на охоты, закусывал картошкой в мундире и, желая
разобраться в себе, пытался собраться с мыслями. На кухонном столе, среди
предметов ловитвенной и домашней утвари, зачастую он замечал керосиновую
лампу. Бывало, во фляге выходило горючее, и фитиль немилосердно коптил. При
этом становилось понятно, что в медном чайнике, луженном некогда одним
спившимся с круга и дурно кончившим точильщиком, в чайнике с самодельной
проволочной ручкой, в котором хранили теперь керосин, не наберется и
нескольких капель последнего. Со мною был чайник, -- глядя, как отрываются
от тлеющей ткани и летят вверх по прозрачному приспособлению искры, мямлил
Паламахтеров, -- чайник, единственная моя отрада в путешествиях по Кавказу.
Рассуждая порою об этой горной стране, Яков Ильич усмехался тому, что
мальчиком, начитавшись разного вздору, бурно мечтал о ней; позже Кавказ,
подобно всем остальным местам, где ему не случилось бывать, стал вполне ему
безразличен. Когда осознавал, что думает вслух, Паламахтеров тогда
удивлялся. И говорил, адресуясь, невидимому, только к себе, ибо он находился
в доме один, поскольку, дней пять прогуляв на той стороне, Крылобыл
возвращался на кордон без дрожжей и, сильно кручинясь по этому поводу, бил
часами в клепало, висевшее на березе за псарней; обитатели ее возбуждались
тогда чрезвычайно. А угрюмая злая нищенка, которую Яков Ильич с Федотом
Федоровичем по весне подбирали на рыбном базаре и приспосабливали для своих
холостяцких нужд, -- та, с утра уйдя по грибы, нередко не шла и не шла, а к
ледоставу и совсем пропадала. И Паламахтеров уверял себя: думать не так
следует, а вот как. При этом он даже пытался жестикулировать, но получалось
картинно и глупо, будто в театре, и далее он поучал себя, стоя недвижимо и
вялые от смущения руки уронив. Нужно энергичнее думать, подчеркивал он,
какую-то определенность в уме выковать, постоянно -- тут он решал
остановиться, имея в виду непременно найти замену тому неловкому слову, что
готовилось уже завершить фразу, но остановиться не успевал, и слово
срывалось, выскакивало -- всякий день, говорил Яков Ильич, выковывать.
Странное, отзывающееся чревовещанием, оно повисало в полутемном пространстве
рядом разновеликих литер, болезненно светившихся коптящим фотогеновым
излучением, и, будучи начертанным, оказывалось еще непрошеннее
произнесенного. В волнении Яков Ильич рассматривал его и совсем неожиданно
-- ведь снег-то еще не выпадал -- обнаруживал себя лежащим в розвальнях
ногами вперед, а голова свисала и даже волочилась, и каждый раз, как сани
миновали бугор или запорошенный пень, пропустив его меж полозьев, голова --
как Яков ни силился загодя, упреждая удар, приподнять ее, -- смаху стукалась
затылком о препятствие и подскакивала с каким-то ореховым хрустом или
щелчком, и тут же, клацнув зубами, как мертвая, вновь запрокидывалась.
Положение усугублялось тем, что на ней не было шапки; последняя, как
Паламахтерову следовало умозаключать, вероятно, слетела, иначе, с жалостью к
себе -- с жалостью, хотя ни боли, ни явственных неудобств от всего с ним
происходившего, ни унижения он не испытывал, будто все это происходило не с
ним, будто он глядел на это со стороны -- иначе, рассуждал доезжачий, иначе
удары не были бы такими жестокими. Но, слетев, шапка -- он замечал со
временем -- не терялась, а, привязанная за штрипку к вешалке полушубка,
волочилась во след за санями, голове подобно, которая, все-таки, более
подскакивала, чем волочилась. На ровных местах, когда не трясло, сознание
оживлялось. Улыбаясь мелким разноцветным шарам, азартно снующим в высоте по
сукнам запредельного биллиарда, -- это мороз, это она от него такая, -- о
голове размышлял, -- задубенела на холоде, вот и упругая, вот и скачет, и
щелкает, как кнутом. И пусть он подозревал в настоящем объяснении некую
фальшь и лукавство, тем более, что и мороза-то особого не ощущалось, оно
совершенно устраивало его, и никакого иного ему не требовалось. Едут
опрометью. Но коленопреклоненный возница, пристроившись у самого передка,
все погоняет, выбрасывая в морок чащи клекот и хрип понуканий. Исполнившись
опасений насчет ушанки, Яков Ильич часто оглядывается, поскольку он вообще
может оглянуться, -- как бы не потерялась. Да нет -- по-прежнему и прыгает,
и волочится, поспевает за едущими мобильным обозом, и Яков Ильич,
вознамерившись поблагодарить за оказанную услугу, за то, что столь
дальновидно побеспокоились о его головном уборе -- привязали вот, но не
зная, кого благодарить, обращается к правящему, неисповедимым образом
догадавшись, что это именно он, возница, ее привязал, и от него зависит ныне
его, Паламахтерова, участь, и следует улестить спутника, сказать ему что-то
доброе, как-то расположить к себе, Яков Ильич обращается к незнакомцу,
говоря почему-то не своим языком и не известно чьим языком: спасибо вам,
благодарствуйте, шапчонку-то мою прикрепили, а то еду и прямо ума не
приложу, где шапка, а она вот она, оказывается, где -- к вешалочке
прикреплена, премного обязан, я здоровия вам пожелаю вполне, а что мы с
Крылобыльчиком к артельщику так отнеслись -- так не гневайтесь, мало ли чего
не бывает в быту. Конечное дело, погорячились, набедокурили, с кем не
случается, но ведь и он же хорош со своей позиции; лампу краденую штормовую
мы простили ему как списанную, но где это видано -- гончаков изводить;
думал, если он инвалид, то и дозволено ему все? Нет, границы у нас некоторые
и для калечных намечены, пусть и шире, да еще и кляузы начал строчить, ябеда
мелкая, будто мы его костыли утянули, словно иных егерей не имеется. И
голос, и слова, и манера -- все отдает неестественностью и елеем в речи его,
все чуждо ему в его монологе. Но понимая это, неловкости никакой не
чувствует, ему, напротив, приятно заискивать перед возницей, и хочется,
чтобы поездка длилась и длилась, и чтобы его, Якова Ильича, с этой его
головой, все везли и везли куда-то, личность жалкую, беспомощную и
благодарную, а он бы все твердил негромко и вкрадчиво: шапчонку мою, к
ушаночке, к вешалочке, -- и сладко бы сожалел о себе, и, может статься, если
бы удалось поплакать, то и всплакнул бы немного. Ибо, пытается
философствовать он, что есть страдание, что оно такое есть, в самом-то деле,
по самой своей сути, когда разобраться по-настоящему? как обозначить,
определить его, в конце-то концов? Но не в силах будучи выделить суть
страдания и по-настоящему разобраться в нем, равно определить и обозначить
его, ловчий смиряется с обстоятельствами, и ему уже не хочется хлопотать ни
о чем решительно, но желается, чтобы все кончилось, завершилось, прошло и
никогда уже более не повторялось. Перейти, перейти, фантазирует он,
обернуться знобящим дождем Брюмера и повиснуть над бутафорским хламом
предместья, над некой донельзя заштатной верстой, отчего бы не тридцать
четвертой, считая оттуда, откуда нужно или откуда угодно; но не считая,
поскольку не нужно и не угодно. Ничего не считая, заладить над пакостью
сточных канав и отстойников, над супесью огородов и суволочью нив, над
гурьбою фанерных бараков, пакгаузов и хибар; зарядить, унижая достоинство
черных, больших, презирающих перелеты крылатых и гоня под навесы и будки
будочников и псов окрестных; зазнобить, наискось пронизывая изверженья
фабричных дуд, жестяных и кирпичных, и заставляя стелиться дымы огнедышащих
маневровых по путям их; и идти по крышам складских помещений в подражанье