Нью-Йорке. Узнал ли он Мону? Возможно, но не обязательно, ведь она была
тогда впервые у Эшбриджа, а вид у нее не слишком запоминающийся.
- Это ваш клиент?
- Дальний знакомый... Он живет в Ханаане...
- Вам неприятно, что он вас увидел?
- Нет.
Напротив! Я покончил со всеми этими людьми. Настанет момент, когда
они поймут, что, если я еще делаю вид, будто участвую в их игре, я в нее
уже не верю.
В одну из суббот я поехал в Торрингтон. Это спокойный маленький
городишко, где всего лишь две торговые улицы среди жилых кварталов.
В западной части города расположено несколько небольших предприятий,
почти кустарного производства, как, например, фабрика часов или совсем
новая, изготовляющая крошечные детали для электронных машин.
Дом, где я родился, стоит на углу тупика и главной улицы, на нем
вывеска, на которой готическими буквами написано "Ситизен". Большинство
рабочих типографии служат у моего отца уже тридцать лет с лишним. Все
здесь устарело, начиная с машин, которые казались мне в детстве столь
восхитительными.
Была суббота, и типография не работала. Тем не менее отец сидел в
своей застекленной клетке, по обыкновению без пиджака, и его было видно
с улицы.
Он всегда работал на виду, как бы показывая, что его газете нечего
скрывать.
Дверь не была заперта, и я вошел. Я сел по другую сторону бюро и
дожидался, пока отец поднимет голову.
- Это ты?
- Прости, что не приезжал так долго.
- Значит, были дела поважнее. К чему же извиняться.
Это стиль моего отца. Не помню, чтобы он меня целовал хоть
когда-нибудь, даже когда я был ребенком. Он довольствовался тем, что по
вечерам подставлял мне лоб, как Изабель. Никогда я не видел, чтобы он и
мою мать целовал.
- Ты здоров?
Я ответил утвердительно, и тут мне бросилось в глаза, что он-то
сильно изменился. Шея у него была такая худая, что жилы на ней
выделялись, словно веревки, и мне показалось, что глаза у него какие-то
водянистые.
- Несколько дней назад заезжала твоя жена...
Она мне не сказала об этом.
- Она приезжала за покупкой; хотела, кажется, купить какой-то фарфор
у старого жулика Тиббитса.
Я помнил с детства этот магазин, где продавали фарфор и серебро. Я
был знаком со стариком Тиббитсом и его сыном, который теперь тоже, в
свою очередь, состарился.
Поженившись, мы купили сервиз у Тиббитса, и когда разбились многие из
его предметов, Изабель приезжала в Торрингтон, чтобы купить замену.
- Ты всем доволен?
Отношения между мной и отцом были столь целомудренно стыдливы, что я
никогда не понимал точного смысла его вопросов. Он часто спрашивал,
доволен ли я, таким же тоном, как осведомлялся о здоровье Изабель и
девочек.
Но на этот раз не шел ли допрос дальше обычного?
Не рассказала ли ему чего моя жена? Или не дошли ли до него
какие-нибудь слухи?
Он продолжал читать гранки, вычеркивая и вынося на поля отдельные
слова.
Было ли у нас когда что сказать друг другу? Я сидел и смотрел на
него, иногда поворачиваясь к улице, на которой характер движения
изменился с моего детства. Прежде проезжающие машины можно было
пересчитать, а останавливались они где угодно.
- Сколько же тебе лет?
- Сорок пять.
Он покачал головой и как бы самому себе пробормотал:
- Молодой еще...
Ему должно было исполниться восемьдесят. Он поздно женился, после
смерти своего отца, который выпускал "Ситизен". Сам он начал с Харфорда
и только несколько месяцев проработал в одной из нью-йоркских газет.
У меня был брат Стюарт, который, вероятно, продолжил бы дело отца,
если бы не погиб на войне. Он больше, чем я, походил на отца, и мне
казалось, что они лучше понимали друг друга.
Впрочем, я тоже ладил с отцом, но близости между нами не было.
- В конце концов, твоя жизнь тебя самого и касается...
Он бормотал. Я не был обязан делать вид, что расслышал. Не лучше ли
пропустить мимо ушей, перевести разговор?
- Ты намекаешь на Мону?
Отец вздернул очки на нос и взглянул на меня:
- Я не знал, что ее зовут Мона...
- Изабель тебе не сказала?
- Изабель мне ничего не сказала... Не такая она женщина, чтобы
вмешивать кого-нибудь в свои дела, даже и свекра...
В его голосе слышалось явное восхищение. Можно было подумать, что они
одной породы, он и Изабель.
- Тогда откуда же тебе известно, что у меня есть любовница?
- Сплетничают... Все понемножку... Кажется, она вдова твоего друга
Рэя...
Именно так.
- Ведь это с ним произошел несчастный случай, когда он был у тебя во
время бурана?..
Я покраснел, смутно почувствовав его осуждение за этими словами.
- Не я, сын мой, сближаю эти факты... Так говорят люди.
- Какие люди?
- Твои друзья из Брентвуда, Ханаана, Лейквиля... Некоторые рассуждают
о том, разведешься ли ты и переедешь ли в Нью-Йорк.
- Разумеется нет.
- Я тебя об этом не спрашиваю, но меня уже спрашивали, и я ответил,
что это меня не касается...
Он тоже не упрекал меня. Казалось, у него нет никаких задних мыслей.
Совсем как у Изабель. Он набил свою старую кривую трубку с прожженной
головкой и медленно раскурил ее.
- Ты приехал сообщить мне что-нибудь?
- Нет...
- У тебя дела в Торрингтоне?
- Тоже нет. Мне просто захотелось повидаться с тобой.
- Хочешь подняться?
Он понял, что я приехал не только повидаться с ним, но и взглянуть на
дом, чтобы, так сказать, вновь встретиться со своей молодостью.
Мне и правда хотелось подняться, очутиться в нашей квартире, где я,
учась ходить, шлепался на пол, а поднимавшая меня мать казалась мне
великаншей.
Я так и вижу ее фартук в мелкую клеточку, какие носили еще в ту
эпоху.
Нет. Теперь, после того как отец сказал мне, я не могу подняться
туда.
Быть откровенным с ним, как мне этого смутно хотелось, я тоже не мог.
Так зачем же я приехал?
- Видишь ли, наверху не прибрано, ведь по субботам и воскресеньям
уборщица не приходит...
Я представил себе одинокого старика в квартире, где нас жило некогда
четверо. Он медленно посасывал свою трубку, которая издавала привычное
бульканье.
- Время идет, сынок... Для всех без исключения. Ты перевалил за
половину пути... Я же начинаю различать его конец.
Он не разжалобился над самим собой, это было бы вовсе не в его
характере. Я почувствовал, что это обо мне он говорит, пытаясь внушить
мне свою мысль.
- Изабель сидела там, где ты сейчас сидишь... Когда ты познакомил нас
с ней, она не понравилась ни мне, ни твоей матери...
Я не мог сдержать улыбки. Изабель происходила из Литчфилда, а в наших
краях литчфилдцы считаются снобами, воображающими себя особой расой.
Широкие бульвары, много зелени, гармоничные дома, по утрам разъезжают
всадники и амазонки.
У Изабель тоже была лошадь.
- В людях ошибаются, даже когда воображают, что знают их. Она -
хорошая женщина.
Когда мой отец называл кого-нибудь хорошим, это была высшая похвала.
- Но еще раз скажу, дело твое...
- Я не влюблен в Мону, и у нас с ней нет никаких планов на будущее.
Он закашлялся. Уже несколько лет у него хронический бронхит, и время
от времени наступает тяжелый приступ кашля.
- Прости, пожалуйста...
Его унижает физическое недомогание. Он ненавидит обнаруживать его
перед кем бы то ни было. Думаю, из-за этого он и недолюбливает наши
посещения.
- Что ты говорил? Ах да...
Он вновь разжег свою трубку и, потягивая из нее, раздельно произнес:
- Тогда это - еще хуже.
Напрасно я ездил к отцу. Уверен, что мой визит был ему неприятен. Мне
он тоже не доставил радости. Между мной и им не существовало никакой
близости, но из того немногого, что он сказал, я понял, что такая
близость была у него с Изабель.
Садясь в машину, я увидел через окно, как отец смотрит на меня,
думая, вероятно, как и я, что это была наша последняя встреча.
Всю обратную дорогу мне мерещилось его изможденное лицо, полное
меланхоличного достоинства, и я спрашивал себя: сохранил ли он до конца
веру и, отходя из жизни, продолжает ли строить иллюзии?
Верит ли он в полезность своей газетенки, которая еще шестьдесят лет
назад восставала против злоупотреблений, а теперь служит лишь
удовлетворению людского тщеславия, извещая о помолвках, свадьбах,
приемах и прочих маловажных событиях в ближайшей округе?
Он посвятил этой газете, цепляясь за нее до конца, всю свою жизнь с
таким же рвением, как если бы служил великому делу.
Так же жил бы и мой брат, если бы его не убили на фронте. И разве не
так же, с весьма небольшой разницей, жил я сам до тех пор, пока не
закурил первую сигарету, сидя на скамейке в сарае?
Бывают минуты, когда я как бы замираю. Последнее время я ощущаю нечто
похожее на головокружения. Но я не болен. И это не от усталости, ведь
работаю-то я не больше, чем прежде.
Возраст? Что правда, то правда, у меня появилось ощущение возраста, о
котором раньше я не задумывался, а встреча с отцом еще усилила это
ощущение.
Я хотел объяснить ему про Мону. Я и попробовал. Понял ли он, что для
меня она не больше чем символ?
Между нами нет настоящей любви. Думаю, я вообще не верю в любовь, во
всяком случае, в любовь на всю жизнь.
Мы соединяемся, потому что нам обоим нравится ощущать кожу друг
друга, существовать в едином ритме. Можно ли идти дальше в единении двух
существ?
Каждому из нас нужен кто-то. Изабель была мне нужна по-другому. Я
нуждался в ней как в соглядатае, как в санитарке, способной удержать от
безумных выходок: не знаю, как точнее определить. Это настолько отошло в
прошлое, что я уже не разбираюсь в тогдашнем себе самом и в том, чего
искал в ней. Теперь я начинаю ее ненавидеть.
Ее взгляд приводит меня в отчаянье. Словно наваждение какое-то. Когда
я вернулся, не сказав ей ни слова ни о Торрингтоне, ни об отце, она
спросила:
- Как его здоровье?
Возможно, и не столь трудно было догадаться. Есть отправные точки. Но
я чувствую себя как бы на веревочке. Куда бы я ни пошел, что бы ни
сделал, все равно я ощущаю на себе ее взгляд.
Теперь я езжу в Нью-Йорк только раз в неделю, ведь ввод в наследство
закончен, а даже для Моны мне нужен предлог. Я не могу вернуться вспять.
Этого я не перенес бы. Когда сделаны душераздирающие открытия, к
прежнему нет возврата.
Мне необходима Мона, необходимо ее присутствие, животная близость с
ней. Я люблю, когда, голая или полуголая, она приступает к своему
туалету, не обращая на меня внимания. В постели я люблю ощущать
соприкосновение кожи наших тел. Ну а разве во всем остальном нам было
так уж плохо? Я всегда говорил о ресторанах, в которых мы завтракали и
обедали, о барах, где в конце дня мы выпивали свои мартини.
Мы, конечно, оставались хорошими товарищами. Не стеснялись друг
друга. Но, сказать по правде, я не чувствовал себя близким ей и часто не
находил сюжета для разговора. Да и она тоже.
А ведь в ней сосредоточено все то, чего я не имел на протяжении своих
сорока пяти лет, все, чего я из страха избегал.
Вернулись девочки. Я наблюдал за Милдред. Мне нравится цвет ее кожи,
похожий на теплый хлеб, и то, как, улыбаясь, она морщит нос. Она начала
подкрашиваться, разумеется, не в школе, где это запрещено, а дома.
Воображает ли она, что мы этого не замечаем? Прошлое воскресенье
дочка провела с подругой, у которой двадцатилетний брат. Позднее она
назовет это своей первой любовью. Она и не подозревает, что воспоминания
об этих пугливых взглядах, внезапной краске на лице и как бы случайно
соприкасающихся руках будут преследовать ее всю жизнь.
Она не будет красивой в обычном понимании. Она и вообще не красива.