окаменело. Она - статуя.
Но, к несчастью, эта статуя - моя жена, и у нее есть глаза.
Самое странное происходило по утрам и вечерам, когда я склонялся над
ней, чтобы прикоснуться губами к ее щеке или лбу. Она застывала, ни один
ее мускул не двигался.
- Добрый день, Изабель...
- Добрый день, Доналд...
С таким же успехом я мог бы опустить монетку в щель церковной кружки
для пожертвований.
Я старался не раздеваться на ее глазах. Это смущало меня, так же как
и зрелище ее постепенного обнажения.
Но она продолжала. Упорно и нарочно. Но не по отсутствию стыдливости.
Она всегда была очень целомудренна. Она совершала это, как бы утверждая
свое законное право.
В мире существовало только двое мужчин, перед которыми она могла
позволить себе обнажиться: ее муж и ее врач.
Позвонил ли ей Уоррен после нашей стычки? Успокаивал ли он ее? Или
рассказал, как все произошло?
Иногда мне хотелось взорваться, вроде того как с Уорреном. Но я
сдерживался. Я не хотел доставить ей это удовлетворение. Потому что был
уверен, это ее удовлетворило бы.
Она не только умная, добрая, преданная, терпимая и уж не знаю какая
там еще жена, но, устрой я ей скандал, она восприняла бы его как
вручение ей мученического венца.
Я по-настоящему возненавидел ее. Хотя вполне отдавал себе отчет в
том, что это не только ее вина. Да и не моя тоже. Она олицетворяла собой
все, от чего я страдал: порабощение на протяжении всей моей жизни,
приниженность, которую я избрал своим уделом.
- Не суй палец в нос...
- Старших надо уважать...
- Вымой руки, Доналд...
- Локти не кладут на стол...
Эти фразы произносила не Изабель. Их произносила моя мать. Но взгляды
Изабель на протяжении семнадцати лет твердили мне то же самое.
Я понимал, что пенять не на кого, как только на самого себя, ведь я
сам ее избрал.
И самое поразительное, что выбрал-то я ее назло себе.
Чтобы она следила за мной? Судила меня? Удерживала от чрезмерных
глупостей?
Возможно. Мне трудно влезать обратно в ту свою шкуру, я уже слабо
помню время, когда встретился с Изабель. Тогда я колебался, не
присоединиться ли мне к Рэю в Нью-Йорке. Мне еще предлагали
соблазнительную работу в Лос-Анджелесе.
Кем бы я мог стать? Что бы со мной сталось без Изабель?
Женился ли бы я на ком-нибудь вроде Моны?
Зарабатывал ли бы я так же много денег, как Рэй, презирая себя, дойдя
до жажды самоубийства?
Ничего не знаю. И предпочитаю не знать и не задавать себе никаких
вопросов. Мне всего лишь захотелось записать все, что произошло: четко,
организованно и без лжи.
Но я далек от этого.
И вот, в моем-то возрасте, продолжаю выслеживать взгляды жены.
2
Пасхальные каникулы были для меня очень тяжкими. Погода стояла
лучезарная: каждый день светило солнце, и по небу скользили лишь легкие,
слегка позолоченные облачка. Под окнами гостиной, среди камней,
распускались цветы и жужжали пчелы.
Несмотря на прохладу, девочки купались в бассейне, и даже их мать
окунулась раза два. Мы ездили экскурсией на Кейп-Код и долго бродили
босиком по песку на берегу моря, покрытого барашками.
В глубине души я уже не чувствовал себя ни мужем, ни отцом. Я стал
никем. Опустошенное чучело. Автомат. Даже моя профессия адвоката не
интересовала меня больше, уж чересчур отчетливо я видел гнусность своих
клиентов.
Но я-то сам ничуть не лучше их. Я ничего не предпринял, чтобы
предотвратить смерть Рэя, засыпанного снегом у подножия моей скалы.
Вопрос вовсе не заключался в том, изменит ли мое вмешательство его
судьбу. Беспощадная истина в том, что я пошел в сарай и уселся на
красной скамейке.
Тогда, в укрытии от бурана, выкуривая сигарету за сигаретой, я
подумал, что Рэй умер или вот-вот умрет, и начал ощущать физическое
удовлетворение, разогревавшее мне сердце.
В ту ночь я открыл, что на протяжении всей нашей дружбы я не
переставал завидовать ему и ненавидел его.
Теперь я не был ни другом, ни мужем, ни отцом, ни гражданином, роль
которых я так долго играл. Все это было лишь фасадом. Гробом повапленным
[2].
Что же осталось?
Во время каникул, которые не давали мне никакой возможности
отвертеться, Изабель, воспользовавшись случаем, разглядывала меня
внимательнее обычного.
Можно подумать, что мое смятенное состояние восхищает ее. У нее и в
мысли не было помочь. Нет, она употребляет дьявольские ухищрения, чтобы
отрезать мне все пути к возврату.
Например, я попытался два-три раза завязать разговор с Милдред. Она
уже вступила в тот возраст, когда можно поговорить всерьез и по душам.
Но всякий раз взгляд Изабель меня замораживал.
Ее взгляд говорил:
- Бедняжка Доналд... Неужели ты не понимаешь, что все твои усилия
тщетны, ведь у дочерей нет с тобой ничего общего.
Когда они были малютками, у меня как раз было очень много общего с
ними. Они тогда куда охотнее обращались ко мне, чем к матери.
Что они думают теперь обо мне? Не знаю. Когда спрашивают моего
мнения, ответа не ждут.
Я - господин, проводящий дни в своей конторе для необходимого
заработка, стареющий господин, с заострившимися чертами лица, уже
неспособный ни улыбаться, ни смеяться.
Отдает ли себе отчет Изабель в том, какая опасность ей угрожает?
Очень может быть, что и отдает. Ведь мне уже осточертело наблюдать за ее
взглядами и стремиться их разгадать.
С детьми она весела, полна деятельности. Каждое утро находит
какое-нибудь приятное времяпрепровождение. Я хочу сказать, приятное для
них: для девочек и для нее.
Мы совершили несколько экскурсий, две из которых в горы. Я ненавижу
экскурсии, пикники, длинные прогулки, когда идут гуськом, машинально
срывая дикие цветы, растущие по обочинам тропинок.
Изабель сияет. Во всяком случае, тогда, когда обращается к дочерям.
Когда она смотрит на меня или говорит со мной, то сразу каменеет.
Хочется ли ей подтолкнуть меня к разрыву? Нет, скорее, она ждет,
когда я дойду до точки и меня можно будет погладить по головке,
прошептав:
- Бедный Доналд...
Но я вовсе не бедный Доналд. Я - мужчина, мужчина, каким ему и
полагается быть, этого ей не понять.
Дети почувствовали напряженную атмосферу. Я ощущаю некоторое
отчуждение и неодобрение, в особенности когда наливаю себе вино.
Как бы случайно Изабель теперь всегда отказывается, когда я предлагаю
налить и ей.
- Нет, спасибо...
Я вынужден пить в одиночку. Ни разу я не переступил нормы. Ни разу
выпивка не сказалась на моем поведении. Ни бессвязных речей, ни
возбуждения.
И тем не менее, стоит мне взять стакан в руки, как дочери смотрят на
меня, словно на преступника.
Это в них ново для меня. Ведь раньше они часто видели, как мы
выпивали вместе: их мать и я. Сказала ли им что-нибудь Изабель?
Я наблюдаю между ней и ими как бы сообщничество, так же как между ней
и моим отцом. У нее дар внушать симпатию, восхищение, доверие.
Так ли уж она добра и отзывчива?
Лучше бы ей поостеречься, потому что настанет день, когда я пошлю
все, все к черту. Я наметил линию поведения и придерживаюсь ее, но уже
начинаю стискивать зубы.
Я не поехал отвозить девочек в Литчфилд, предоставив эту обязанность
жене. Нарочно. Пусть себе напичкивает их на свободе. Но этим я ей бросил
вызов.
- Не надо обращать внимания на странности вашего отца, дети мои. Он
переживает тяжелый кризис. Несчастный случай с Рэем сильно потряс его,
он никак не может прийти в себя.
- Почему он так много пьет, мама?
Она могла бы им ответить, что пью я не больше любого из наших друзей.
Но она, разумеется, этого не сделает.
- Как раз от излишней нервности. Чтобы придать себе мужества.
- Иногда он смотрит на нас так, словно мы ему совсем незнакомы...
- Знаю. Он углубился в самого себя. Я уже говорила об этом с доктором
Уорреном, который посетил его.
- Папа болен?
- Это не болезнь в полном смысле слова... Это все головное. Все дело
в мыслях.
- То, что называют неврастенией?
- Возможно. Похоже на то. В его возрасте это происходит довольно
часто.
Именно так они беседуют обо мне втроем. Готов поклясться. Как будто
слышу их. Слышу полный терпимости голос Изабель, смотрящей на детей
своими ясными глазами.
Как успокоительно, когда на тебя так смотрят! Возникает ощущение
погружения в душевную чистоту, соприкосновения с преданностью, над
которой ничто не властно, даже время.
Я прихожу в бешенство. В конторе секретарша тоже начала посматривать
на меня с беспокойством. Если так пойдет дальше, чего доброго, все
начнут меня жалеть.
Жалеть или бояться?
Я чувствую, что Хиггинс обеспокоен. Для этого старого негодника все в
жизни просто. Каждый за себя. Все позволено, если не преступлен закон. А
ведь существует тысяча легальных способов обойти закон.
В этом - его профессия. Он ею занимается со спокойным цинизмом и без
каких-либо угрызений совести.
Лейтенант Олсен проехал мимо меня, когда я направлялся на почту. Он
неопределенно помахал мне рукой из своей полицейской машины. Думает ли
он еще о Рэе? Ведь подобным людям, если что взбредет на ум...
Ладно! Тем хуже! Я позвонил Моне из конторы. Не стесняясь. Секретарша
и Хиггинс могли слышать мой разговор, потому что мы имеем привычку не
закрывать дверей, за исключением тех случаев, когда принимаем клиентов.
Телефон долго гудел без ответа, и я уже испугался, что она еще не
вернулась с Лонг-Айленда, куда поехала на несколько дней к друзьям, у
которых там имение, лошади, яхта. Я с ними не знаком. Она не назвала их
фамилии, и я не спрашивал.
У нее и у Рэя было много друзей. Да и до встречи с Рэем у нее их было
достаточно. Часто, когда мы идем куда-нибудь вместе, с ней многие
здороваются, причем некоторые весьма фамильярно бросают:
Хелло, Мона...
Поскольку я ее сопровождаю, я тоже неловко отвешиваю поклон, не
задавая ей никаких вопросов. Иногда она говорит, как будто это все
объясняет:
- Это Гарри...
Или:
- Это Элен...
Кто такой Гарри? Кто такая Элен? Возможно, какиенибудь театральные,
кинематографические или телевизионные знаменитости.
Рэй, работая с Миллерами, уделял много внимания бюджету телевидения.
Это даже стало его специальностью, и, возможно, именно оттого он
попросил свою жену перестать там работать. Ее работа ставила его в
фальшивое положение.
А теперь? Не хочет ли Мона вновь начать работать? Мне она об этом не
говорит. Наша интимность не затрагивает таких областей. Большой участок
ее жизни совершенно мне неизвестен.
- Алло, Мона?
- Да, да, Доналд... Как прошли праздники?
- Плохо... А у вас?.. Как было в Лонг-Айленде?
- Закружилась там. Ни минутки не было свободной... Каждый день
приезжала новая партия гостей... Иногда десять, двадцать человек сразу.
- Ездили верхом?
- Даже свалилась с лошади, но, к счастью, не разбилась.
- Катались на яхте?
- Два раза. Сильно загорела.
- Завтра вы свободны?
- Постойте... Какой завтра день?
- Среда.
- В одиннадцать часов.
- Я буду у вас в одиннадцать...
Это был наш час, час туалета, самый мой любимый, я смаковал его с
чувством полного обладания, законченной интимности.
Небо назавтра было ясное, цвета лаванды, и лишь над горами стояли
золотистые облачка, которые словно застыли над ними навечно, как на
картине. Только к вечеру эти облачка исчезают или вытягиваются в
длинную, почти красную полосу.
Я весело вел машину.
- Вернешься вечером?
- Возможно...
Интересует ли Изабель, почему я все реже остаюсь в Нью-Йорке на ночь?
Вообразила ли она, что между мной и Моной близится разрыв? Или же