И снова какие-то видения, но теперь уже бессвязные, навалились на
нее: быстрая смена синего, белого, красного и черного утомляла глаза. Она
внимательно наблюдала за этой стремительной сменой красок. "Наверное, у
меня двигаются глазные яблоки под веками, - вдруг отчетливо поняла Кэт. -
Это очень заметно, говорил полковник Суздальцев в школе". И она испуганно
поднялась со скамейки. Все вокруг дремали: бомбили далеко, лай зениток и
уханье бомб слышались, как через вату.
"Я должна ехать к Штирлицу", - сказала себе Кэт и удивилась тому, как
спокойно она сейчас размышляла логично и четко. "Нет, - возразил в ней
кто-то, - тебе нельзя к нему ехать. Ведь они спрашивали тебя о нем. Ты
погубишь и себя, и его".
Кэт снова уснула. Она спала полчаса. Открыв глаза, она почувствовала
себя лучше. И вдруг, хотя она и забыла, что думала о Штирлице, вспомнилось
совершенно отчетливо: 42-75-41.
- Скажите, - тронула она локтем юношу, который дремал, сидя рядом с
ней, - скажите, здесь нет где-нибудь поблизости телефона?
- Что?! - спросил тот, испуганно вскочив на ноги.
- Тише, тише, - успокоила его Кэт. - Я спрашиваю: нет ли рядом
телефона?
Видимо, девушка из "Гитлерюгенда" услыхала шум. Она подошла к Кэт и
спросила:
- Вам чем-нибудь помочь?
- Нет, нет, - ответила Кэт. - Нет, благодарю вас, все в порядке.
И в это время завыла сирена отбоя.
- Она спрашивала, где телефон, - сказал юноша.
- На станции метро, - сказала девушка. - Это рядом, за углом. Вы
хотите позвонить к знакомым или родственникам?
- Да.
- Я могу посидеть с вашими малышами, а вы позвоните.
- Но у меня нет даже двадцати пфеннигов, чтобы опустить в автомат...
- Я выручу вас. Пожалуйста.
- Спасибо. Это недалеко?
- Две минуты.
- Если они начнут плакать...
- Я возьму их на руки, - улыбнулась девушка, - не беспокойтесь,
пожалуйста.
Кэт выбралась из убежища. Метро было рядом. Лужицы возле открытого
телефона-автомата искрились льдом. Луна была полной, голубой, радужной.
- Телефоны не работают, - сказал шуцман. - Взрывной волной испортило.
- А где же есть телефон?
- На соседней станции... Что, очень надо позвонить?
- Очень.
- Пойдемте. Шуцман спустился с Кэт в пустое здание метро, открыл
дверь полицейской комнаты, включив свет, кивнул головой на телефонный
аппарат, стоявший на столе.
- Звоните, только, пожалуйста, быстро.
Кэт обошла стол, села на высокое кресло и набрала номер 42-75-41. Это
был номер Штирлица. Слушая гудки, она не сразу заметила свою большую
фотографию, лежавшую под стеклом, возле типографски отпечатанного списка
телефонов. Шуцман стоял за ее спиной и курил.
АЛОГИЗМ ЛОГИКИ
Штирлиц сейчас ничего не видел, кроме его шеи. Сильная, аккуратно
подстриженная, она почти без всякого изменения переходила в затылок
Мюллера. Штирлиц видел две поперечные складки, которые словно отчерчивали
черепную коробку от тела - такого же, впрочем, сбитого, сильного,
аккуратного, а потому бесконечно похожего на все тела и черепа, окружавшие
Штирлица эти последние двенадцать лет. Порой Штирлиц уставал от той
ненависти, которую он испытывал к людям, в чьем окружении ему приходилось
работать последние двенадцать лет. Сначала это была ненависть осознанная:
враг есть враг. Чем дальше он в механическую, повседневную работу аппарата
СД, тем больше получал возможность видеть процесс изнутри, из "святая
святых" фашистской диктатуры. И его первоначальное видение гитлеризма как
единой устремленной силы постепенно+ трансформировалось в полное
непонимание происходящего: столь алогичны и преступны по отношению к
народу были акции руководителей. Об этом говорили между собой не только
люди Шелленберга или Канариса - об этом временами осмеливались говорить
даже гестаповцы, сотрудники Геббельса и люди из рейхсканцелярии. Стоит ли
так восстанавливать против себя весь мир арестами служителей церкви? Так
ли необходимы издевательства над коммунистами в концлагерях? Разумны ли
массовые казни евреев? Оправдано ли варварское обращение с военнопленными
- особенно русскими? - эти вопросы задавали себе не только рядовые
сотрудники аппарата, но и руководители типа Шелленберга, а в последние дни
- Мюллера. Но, задавая друг другу подобные вопросы, понимая, сколь пагубна
политика Гитлера, они тем не менее этой пагубной политики служили
аккуратно, исполнительно, а некоторые виртуозно и в высшей мере
изобретательно. Они превращали идеи фюрера и его ближайших помощников в
реальную политику, в те зримые акции, по которым мир судил о рейхе.
Лишь точно выверив свое убеждение о том, что политику рейха сплошь и
рядом делают люди, критически относящиеся к изначальным идеям этой
политики, Штирлиц понял, что им овладела иная ненависть к этому
государству - не та, что была раньше, а яростная, подчас слепая. В
подоплеке этой слепой ненависти была любовь к народу, к немцам, среди
которых он прожил эти долгие двенадцать лет. "Введение карточной системы?
В этом виноваты Кремль, Черчилль и евреи. Отступили под Москвой? В этом
виновата русская зима. Разбиты под Сталинградом? В этом повинны
изменники-генералы. Разрушены Эссен, Гамбург и Киль? В этом виноват вандал
Рузвельт, идущий на поводу у американской плутократии". И народ верил этим
ответам, которые ему готовили лица, не верившие ни в один из этих ответов.
Цинизм был возведен в норму политической жизни, ложь стала необходимым
атрибутом повседневности. Появилось некое новое, невиданное ранее понятие
"правдолжи", когда, говоря друг другу в глаза, люди, знающие правду,
говорили друг другу ложь, опять-таки точно понимая, что собеседник
принимает эту необходимую ложь, соотнося ее с известной ему правдой.
Штирлиц возненавидел тогда безжалостную французскую пословицу: "Каждый
народ заслуживает своего правительства". Он рассуждал: "Это национализм
наоборот. Это оправдание возможного рабства и злодейства. Чем виноват
народ, доведенный Версалем до голода, нужды и отчаяния? Голод рождает
своих "трибунов" - Гитлера и всю остальную банду".
Штирлица одно время пугала эта его глухая, тяжелая ненависть к
"коллегам". Среди них было немало наблюдательных и острых людей, которые
умели смотреть в глаза и понимать молчание.
Он благодарил бога, что вовремя "замотивировал" болезнь глаз и
поэтому все время ходил в дымчатых очках, хотя поначалу ломило в висках и
раскалывалась голова - зрение-то у него было отменным.
"Сталин прав, - думал Штирлиц. - Гитлеры приходят и уходят, а немцы
остаются. Но что с ними будет, когда уйдет Гитлер? Нельзя же надеяться на
танки - наши и американские, которые не позволят возродить нацизм в
Германии? Ждать, пока вымрет поколение моих "товарищей" - и по работе, и
по возрасту? Вымирая, это поколение успеет растлить молодежь, детей своих,
бациллами оправданной лжи и вдавленного в сердца и головы страха. Выбить
поколение? Кровь рождает новую кровь. Немцам нужно дать гарантии. Они
должны научиться пользоваться свободой. А это, видимо, самое сложное:
научить народ, целый народ, пользоваться самым дорогим, что отпущено
каждому, - свободой, которую надежно гарантирует закон..."
Одно время Штирлицу казалось, что массовое глухое недовольство среди
аппарата при абсолютной слепоте народа, с одной стороны, и фюрера - с
другой, вот-вот обернется новым путчем партийной, гестаповской и военной
бюрократии. Этого не случилось, потому что каждая из трех этих групп
преследовала свои интересы, свои личностные выгоды, свои маленькие цели.
Как и фюрер, Гиммлер, Борман, они клялись рейхом и германской нацией, но
интересовали их только они сами, только их собственное "я"; чем дальше они
отрывались от интересов и нужд простых людей, тем больше эти нужды и
интересы становились для них абстрактными понятиями. И чем дольше "народ
безмолвствовал", тем чаще Штирлиц слышал от своих "коллег": "Каждая нация
заслуживает своего правительства". Причем говорилось об этом с юмором,
спокойно, временами издевательски.
"Временщики - они живут своей минутой, а не днем народа. Нет, - думал
Штирлиц, - никакого путча они не устроят. Не люди они, а мыши. И погибнут,
как мыши, - каждый в своей норе..."
Мюллер, сидевший в любимом кресле Штирлица, у камина, спросил:
- А где разговор о шофере?
- Не уместился. Я же не мог остановить Бормана: "Одну минуту, я
перемотаю пленку, партайгеноссе Борман!" Я сказал ему, что мне удалось
установить, будто вы, именно вы, приложили максимум усилий для спасения
жизни шофера.
- Что он ответил?
- Он сказал, что шофер, вероятно, сломан после пыток в подвалах, и он
больше не сможет ему верить. Этот вопрос его не очень интересовал. Так что
у вас развязаны руки, обергруппенфюрер. На всякий случай подержите шофера
у себя, и пусть его как следует покормят. А там видно будет.
- Вы думает, им больше не будут интересоваться?
- Кто?
- Борман.
- Смысл? Шофер - отработанный материал. На всякий случай я бы
подержал его. А вот где русская пианистка? Она бы сейчас нам очень
пригодилась. Как там у нее дела? Ее уже привезли из госпиталя?
- Каким образом она могла бы нам пригодиться? То, что ей надлежит
делать в радиоигре, она будет делать, но...
- Это верно, - согласился Штирлиц. - Это, бесспорно, очень все верно.
Но только представьте себе, если бы удалось каким-то образом связать ее с
Вольфом в Швейцарии. Нет?
- Утопия.
- Может быть. Просто я позволяю себе фантазировать...
- Да и потом, вообще...
- Что?
- Ничего, - остановил себя Мюллер, - просто я анализировал ваше
предложение. Я перевез ее в другое место, пусть с ней работает Рольф.
- Он перестарался?
- Да. Несколько перестарался.
- И потому его убили? - негромко спросил Штирлиц. Он узнал об этом,
когда шел по коридорам гестапо, направляясь на встречу с Борманом.
- Это мое дело, Штирлиц. Давайте уговоримся: то, что вам надо знать,
вы от меня знать будете. Я не люблю, когда подсматривают в замочную
скважину.
- С какой стороны? - спросил Штирлиц жестко. - Я не люблю, когда меня
держат за болвана в старом польском преферансе. Я игрок, а не болван.
- Всегда? - улыбнулся Мюллер.
- Почти.
- Ладно. Обговорим и это. А сейчас давайте-ка прослушаем еще раз этот
кусочек...
Мюллер нажал кнопку "стоп", оборвавшую слова Бормана, и попросил:
- Отмотайте метров двадцать.
- Пожалуйста. Я заварю еще кофе?
- Заварите.
- Коньяку?
- Я его терпеть не могу, честно говоря. Вообще-то я пью водку. Коньяк
ведь с дубильными веществами, это для сосудов плохо. А водка просто греет,
настоящая крестьянская водка.
- Вы хотите записать текст?
- Не надо. Я запомню. Тут любопытные повороты...
Штирлиц включил диктофон.
"Борман. Знает ли Даллес, что Вольф представляет Гиммлера?
Штирлиц. Думаю, что догадывается.
Борман. "Думаю" в данном случае не ответ. Если бы я получил точные
доказательства, что он расценивает Вольфа как представителя Гиммлера,
тогда можно было бы всерьез говорить о близком развале коалиции. Возможно,
они согласятся иметь дело с рейхсфюрером, тогда мне необходимо получить
запись их беседы. Сможете ли вы добыть такую пленку?
Штирлиц. Сначала надо получить от Вольфа уверения в том, что он
выступает, как эмиссар Гиммлера.
Борман. Почему вы думаете, что он не дал таких заверений Даллесу?
Штирлиц. Я не знаю. Просто я высказываю предположение. Пропаганда