могут быть самые страшные последствия. От нас отвернется наш
Бог, и мы станем самыми несчастными на земле.
Ксендз раскрыл перочинный ножик и сверкающим лезвием стал
отрезать ломтики сала. При этом он испытующе покосился на
меня. Мне было ясно, что если я откажусь от его угощения, он
сразу поймет, кто я, и если не сдаст в полицию, то по крайней
мере постарается отвязаться от меня. За укрывательство евреев
христианам грозили большие неприятности. Вплоть до расстрела.
Немцы и ксендза, если он нарушит приказ, не пощадят. В гетто я
слыхал разговоры взрослых, что под Каунасом публично повесили
священника за то, что прятал у себя в погребе еврейскую семью.
Евреев, конечно, убили тоже.
От меня отвернется наш Бог, если я оскверню уста свои
свининой, и я стану самым несчастным человеком на земле, -
рассуждал я, не сводя глаз с блестящего лезвия ножика,
вонзающегося в белое мягкое сало. А разве я уже не самый
несчастный на земле? Разве мой Бог заступился за меня? За мою
сестренку Лию? За маму? Я оскверню уста, но, возможно,
останусь жив.
Ксендз протянул мне ломоть свежего ржаного хлеба, от
запаха которого у меня закружилась голова. На хлебе лежали
длинные белые дольки сала. Я схватил хлеб обеими руками и стал
запихивать в рот, захлебываясь от потока слюны.
- Не спеши, - сказал ксендз. - Подавишься.
От сала меня не стошнило. Я проглотил все с такой
скоростью, что даже не разобрал вкуса. Потом облизал ладони,
на которых прилипли хлебные крошки.
Ксендз дал мне еще один кусок хлеба, но уже без сала, а с
очищенным от шелухи яйцом. Яйцо, прежде чем дать мне, он
посыпал солью из бумажного кулька.
Ксендз спросил, где я живу, и, когда я назвал Зеленую
гору, он покачал головой:
- Далеко добираться. Сам не дойдешь.
Я так и не понял, что он имел в виду. То ли что у меня не
хватит силенок на такой дальний путь, то ли мою внешность,
которая могла помешать мне пересечь город по людным улицам.
- Пойдем вместе, - сказал он вставая. - Нам по пути.
Я, не раздумывая, а так, словно иначе и быть не могло,
протянул ему руку, и он взял ее в свою мягкую влажную ладонь.
В другой руке он понес портфель.
Крестьяне уважительно посторонились, пропуская священника
к мосту. Я не отставал. Под шлагбаумом немец в пилотке и с
винтовкой за спиной даже козырнул ксендзу и пропустил нас, на
какой-то миг задержав удивленный взгляд на мне. Дальше стоял
литовец-полицейский. Его я боялся больше всего и шел не
поднимая глаз. Он даже присел, чтобы лучше разглядеть меня.
- Он с вами? - недоуменно спросил он.
- Со мной... Разве не видишь? - рассердился ксендз и,
дернув меня за руку, прошел мимо озадаченного полицейского.
Под нашими ногами пружинил и гудел мост. Далеко внизу
серебрился Неман, и тот плот, что я видел, подходя к реке, все
еще полз по ней, и из бревенчатого домика на нем валил из
трубы в небо дым - плотогоны готовили обед. На телегах, что
ехали по мосту, обгоняя нас, люди тоже жевали, пили из бутылок,
громко смеялись. Кругом была жизнь! И никому не было дела, что
этим утром из их города увезли на смерть маленьких детей, и с
ними мою сестренку Лию, что я остался один-одинешенек и что,
если меня не поймает полиция, я все равно умру с голоду.
Но моя рука лежала в чужой руке, и этой руке было дело до
меня. Эта рука меня накормила, правда осквернив мои уста, и
теперь вела через Неман в город, где я не знал, что меня ждет.
Мы благополучно миновали мост, шли по улицам, вызывая
удивленные взгляды прохожих при виде такой необычной пары:
старого католического ксендза с нахмуренным сосредоточенным
лицом, ведущего за руку еврейского мальчика. Но никто нас не
остановил. Никто не пошел за нами. Мы пересекли центральную
улицу - Лайсвес алеяс, и здесь ксендз присел на скамью
передохнуть.
- Не проголодался? - спросил он, обтирая носовым платком
розовую лысину.
Я покачал головой, но сказал, что хочу пить.
- Потерпи, - сказал он.
Отдохнув, он встал со скамьи, мы пошли дальше. Он подвел
меня к киоску, где продавали газированную воду, и заказал два
стакана. Один без сиропа для себя. Другой с розовым сладким
сиропом мне. Пузырьки газа, щекоча, ударили мне в нос,
сладость сиропа потекла по языку, и мне стало так хорошо, что
я на миг позабыл о том, где я и что со мной. Мне показалось,
что мой папа протянул мне этот стакан, а второй берет у
продавца для Лии. Ей он заказал двойную порцию сиропа. Потому
что ее любят в семье, а меня...
Мои грезы оборвал ксендз, взяв из моей руки пустой
стакан. Он заплатил, и мы двинулись дальше.
А дальше был фуникулер. Он купил билеты, и мы сели в
вагончик на скамью. А напротив нас сели немецкие солдаты и
уставились на меня. Они смотрели на нас, потом друг на друга,
потом снова на нас. Кондуктор, старая женщина в платке и с
кожаной сумкой через плечо, прежде чем захлопнуть двери
вагона, спросила ксендза:
- Он с вами?
А с кем же еще?
Она ничего не сказала и захлопнула дверцы. Вагончик
дернулся, заскрипел канат, и нас повлекло вверх по крутому
склону Зеленой горы.
Немецкие солдаты смотрели на нас, а я смотрел поверх их
голов в стекло, за которым уплывал вниз город. Уже вечерело. И
на Лайсвес алеяс зажглись фонари. Другие улицы, неосвещенные,
погружались в темноту.
На самом верху вагончик, дернувшись, остановился, двери
открылись, и немецкие солдаты, галдя и жестикулируя,
пропустили ксендза со мной вперед. Потом шли за нами, что-то
горячо обсуждая по-немецки, и я замирал при мысли, что они
укажут первому же патрулю на меня.
На углу солдаты неожиданно свернули, а мы пошли прямо.
Мне показалось, что ксендз облегченно вздохнул. А уж я чуть не
запрыгал от радости. Здесь каждый дом был мне знаком. Каждое
дерево у тротуара. А вот и наш дом показался. Я узнаю его по
флюгеру в виде парусника на трубе. Флюгер отчетливо виднелся
на фоне вечернего неба. А в доме горели огни. В окнах светло.
Там живут незнакомые мне люди. И ксендз ведет меня к ним.
Радость, поначалу охватившая меня, сразу улетучилась.
За палисадником в кустах звякнула цепь, и раздался
радостный лай. Сильва, наша Сильва была жива и первой узнала
меня. Она прыгнула передними лапами на край палисадника, я
рванулся к ней, и что-то теплое и шершавое полоснуло по моему
лицу. Сильва лизнула меня и, окончательно узнав, взвыла. Она
скулила, визжала, стоя на задних лапах, и напоминала в этой
позе человека, который очень-очень соскучился по кому-то. Этим
кем-то был я. Единственным существом, которое продолжало меня
любить и не боялось проявить свои чувства, была собака. Она,
бедная, не знала, что я еврей и что евреев любить строго,
вплоть до расстрела, возбраняется.
На крыльце лязгнул железный засов, и дверь раскрылась. На
пороге стоял высокий плечистый мужчина, освещенный изнутри, из
прихожей, и поэтому лицо его разглядеть было трудно, мы с
ксендзом видели лишь его темный силуэт.
Сильва отпрянула от меня и, звеня цепью, устремилась к
этому человеку, вскочила на задние лапы, передние положив ему
на грудь, и радостно завизжала, оглядываясь на меня. Она на
своем собачьем языке объясняла своему новому хозяину, что
вернулся прежний хозяин, ее любимый дружок, по которому она
так соскучилась, и теперь, мол, она страшно рада, что может
нас познакомить. Темный силуэт в дверях, однако, не разделял
ее радости.
- Броне, на место! сурово прикрикнул он. За то время, что
меня не было дома, нашу собаку окрестили другим именем.
- Ее зовут Сильва, - сорвалось у меня. - Я эту собаку
получил в подарок от отца, когда она была малюсеньким
щеночком.
- Вот оно что! - протянул силуэт и шагнул из дверей ко
мне ближе, чтобы рассмотреть меня получше. - Значит, хозяин
собаки вернулся.
Когда он приблизился к палисаднику, я увидел, что у него
светлые, даже рыжие усы и такие же волосы. Он был не стар.
Примерно как мои родители. Прикурив, он огоньком высветил
короткий ястребиный нос и глубоко посаженные глаза под
кустистыми бровями.
- Я не только хозяин собаки, сказал я. - Я жил в этом
доме всю жизнь.
- Очень интересно, - сказал он и сплюнул, присвистнув.
Плевок улетел далеко в кусты. - Кто же тебя сюда привел?
- А вот... - сказал было я и осекся, оглянувшись назад.
Кзендза рядом со мной не было. И нигде кругом, сколько ни
вертел я головой, не обнаружил никаких признаков его
присутствия. Он исчез, словно растворился в ночи, как это
бывает в сказках с добрыми волшебниками, после того как они
сотворят благое дело. Мне даже на миг показалось, что ксендз
мне померещился и все это плод моей возбужденной фантазии. Не
было никакого ксендза, не было этой удивительной и жуткой до
замирания сердца прогулки по Каунасу с ним за руку. Явью было
лишь то, что я стоял перед нашим домом на Зеленой горе и
Сильва визжала от счастья, а ее новый хозяин сосредоточенно
курил сигарету и размышлял о том, что со мной делать.
- Тебя отпустили из гетто? - усмехнулся он.
- Меня не отпустили. Я бежал, - чистосердечно признался
я.
- Шустрый малый, - покачал он головой, и огонек сигареты
заплясал из стороны в сторону.
- Я не пришел отнимать у вас дом. Живите в нем на
здоровье, - сказал я, и он рассмеялся.
- Зачем же ты пожаловал?
- Я очень хочу спать.
- Ах, вот что! - протянул он и, швырнув недокуренную
сигарету, растер ее сапогом по земле.
- Я вас не стесню, - продолжал я. - Могу к Сильве лечь, в
будку.
- Зачем в будку? Ты не собака.
- А кто я?
- Ты? Еврей. И жил в этом доме. До поры до времени. А
теперь этот дом мой. Понял?
- Понял, - кивнул я.
- А если понял, так чего нам стоять на улице? Заходи.
Гостем будешь.
В нашем доме на первый взгляд, казалось, ничего не
изменилось. Новый хозяин даже не сдвинул мебель с места. В
столовой темнел полированными боками старинный антикварный
буфет. За ребристыми стенками его дверей матово белели
фарфоровые тарелки и чашки в таких же стопках и так же
расставленные, как это было при маме. И стол был покрыт нашей
льняной скатертью с ромашками, вышитыми шелком по углам. У
одной ромашки не хватало двух лепестков. Их срезал ножницами
я, когда был совсем маленьким, и в наказание мама меня неделю
не подпускала к столу, а приносила поесть на кухню, где я,
рыдая, давился едой в одиночестве за маленьким, покрытым
клеенкой столиком.
Так же играла гранями большая хрустальная люстра под
потолком. Паркет в гостиной был покрыт ворсистым светлым
ковром с темным пятном посередине. Тоже моя работа. Пролил
варенье на ковер, и сколько его ни чистили, вывести пятно так
и не удалось. Меня за это лишили на месяц сладостей. Сейчас
поблекшее пятно посреди ковра смотрело на меня и, мне
казалось, даже подмигивало, как старый друг, который имеет со
мной общую тайну и никому не раскроет.
Но и что-то неуловимо изменилось в доме. В первую очередь
запах. У нас всегда немного пахло нафталином, которым
пересыпали вещи в шкафах, чтобы уберечь от моли. А также
пряными приправами, которые обильно добавлялись почти ко всем
блюдам еврейской кухни.
Эти запахи исчезли из дома. Их заменили другие, не менее
острые, какие сохранились в моей памяти с тех времен, когда мы
выезжали на дачу в Кулаутуву и жили все лето в крестьянском
доме. В нашем доме теперь пахло овчиной, засушенной травой и
жареным салом. А также стоял острый и неприятный запах
самогона - водки, которую крестьяне сами изготовляют из сахар-