удариться при падении. У меня холодело сердце при мысли о
маленькой Лии. Как ее прихватить с собой? Она до меня не
доползет, сколько бы я ее ни звал. Я уже пробовал. Лия только
плакала в ответ. Ползти за ней и тащить ее обратно к этой щели
по головам и телам других детишек? Поднимется такой вой, что
рыжий Антанас непременно обернется.
Вот тогда-то мне впервые привелось принимать страшное
решение, резать по живому мясу. Вдвоем спастись не
представлялось никакой возможности. Но лучше пусть спасется
один, чем никто. Это разумно, хотя и жутко. Лии легче не
станет от того, что я умру вместе с ней.
Так я размышлял теперь, уже взрослым человеком. Но,
насколько мне память не изменяет, нечто подобное проносилось в
моей зачумленной головенке и тогда, хотя и в иной форме, в
других выражениях.
Я решил прыгать один. Единственное, чего мне остро,
мучительно хотелось, - увидеть на прощание мою сестренку. Ее
заплетенные мамой косички и зареванные, опухшие от слез
глазки. Сколько я ни тянул шею, разглядеть за чужими руками и
плечами Лию мне не удалось.
На следующем повороте я высунулся из-под брезента и
перевалился всем телом через борт. Домов здесь не было. Вдоль
дороги тянулись невысокие кусты, а за ними - поле. Безлюдно. И
это было весьма кстати. Потому что время приближалось к
полудню, и для прохожего заметить выпавшего из автомобиля
мальчишку не составляло большого труда.
Удар о землю оказался не таким болезненным, как я
предполагал. Накануне прошел дождь, и почва была мягкой и
вязкой. Боком и щекой проехался я по глинистому краю
придорожной канавы, слегка разодрав локоть и колено. Только и
всего. Даже кровь не выступила. Та кровь, которую должны были
изъять у меня и перелить моим злейшим врагам - раненым
немецким солдатам.
Я отполз подальше от дороги, за кусты, сел и огляделся
вокруг. Местность тут была холмистая, и на склонах холмов
перемежались прямоугольники полей, полосы кустарника на межах
и по два-три дерева вокруг одиноких домиков с
сараями-крестьянских хуторов. О том, чтобы пойти к ближнему
хутору и постучать в дверь, я и не помышлял. Я был городским
мальчиком и деревенских людей всегда сторонился. Уж слишком их
уклад жизни отличался от нашего. Крестьяне всегда мне казались
угрюмыми, диковатыми людьми, как недобрые персонажи из детских
сказок. Вроде рыжего Антанаса, сопровождающего грузовик с
консервированной кровью и сейчас не подозревающего, что один
сосуд с такой кровью он по дороге потерял. Зато у него остался
другой сосуд, по имени Лия. При воспоминании о Лии у меня
заныло в груди и защипало в глазах: вот-вот зареву. Я тут же
переключился в уме на маму. Как там она сейчас в гетто? Бьется
головой о стенку, потеряв сразу обоих детей. И не знает, что
один ребенок, то есть я, спасся и находится совсем близко от
нее. Отсюда до гетто в Вилиямполе можно пешком дойти за два
часа.
Но в гетто я не пойду. Жизнь сделала меня мудрым. Я кожей
чуял, где меня поджидает опасность. Точь-в-точь как дикий
зверек. Я знал, что из гетто стараются убежать, но никто туда
не возвращается по своей воле. А лишь под конвоем. Из гетто
одна дорога - к смерти. Туда я не пойду, хоть там сейчас
плачет навзрыд моя мама. Какое утешение я ей принесу? Что не
спас маленькую Лию и сам вернулся к маме, чтобы умереть вместе
с ней?
На хуторах мычали, перекликаясь, коровы. От их мычания
пахло молоком, и мне еще больше захотелось есть. Но там же
полаивали собаки. А собак я боялся больше, чем голода. И
окончательно отказался от мысли попытать счастья по хуторам.
Осталось одно: вернуться в город. Каунас большой город,
столица Литвы. Там много улиц и переулков, в которых можно
затеряться, как иголке в стоге сена, и никто тебя не
обнаружит. Наконец, в Каунасе, на Зеленой горе, за голубым
палисадником, среди кустов сирени и черемуховых деревьев,
высится цинковой крышей двухэтажный домик с кирпичной
дымоходной трубой, на кончике которой стоит закопченный
железный флюгер в виде черного парусника. Этот флюгер привез
мой отец из Клайпеды, с Балтийского побережья, куда в мирное
время мы ездили купаться в море, и я отчетливо помню, как
рабочие забрались на крышу и установили его на трубе.
- К счастью, хозяин, - сказали они, когда отец с ними
щедро расплатился и даже вынес по рюмке водки.
Откуда им было знать, что скоро кончится мирное время и
нас выгонят из дома, запрут в гетто, а потом меня с Лией
заберут у матери и увезут неизвестно куда, а я по дороге
спрыгну с машины и буду сидеть в кустах, не зная, куда
податься.
Наш дом на Зеленой горе остался для меня единственным
ориентиром в городе. Я не знал, пустует он или занят новыми
жильцами, цел он или сгорел - пока мы жили в гетто, в городе
было много пожаров. Я знал, что мне больше некуда идти.
Чтобы добраться до района Зеленой горы, нужно было прежде
всего дойти до города. А путь туда пересекала река Неман с
большим железным мостом. Пройти мост незамеченным было
невозможно: его охраняли с обеих сторон немецкие солдаты. За
рекой начиналась нижняя часть города - центр Каунаса с
многолюдными улицами, где мое появление привлекло бы внимание.
В Каунасе не осталось ни одного еврея на свободе, а мое лицо
не оставляло никаких сомнений по поводу моего происхождения.
Первый же литовец-полицейский схватит меня и препроводит в
Вилиямполе, в гетто.
Дорога оставалась почти безлюдной. Иногда прошмыгнет
грузовой автомобиль, а чаще протрусит рысцой крестьянская
лошадка с телегой и с пьяными, напевающими песни седоками. По
соседству в местечке был базар, но на своем пути к городу я
обошел это местечко стороной, хотя гомон базара явственно
доносился до моих ушей. Базар подсказал мне счастливую мысль:
как объяснить свое путешествие пешком в Каунас. Я заблудился,
мол, на базаре, родители потеряли меня в толпе, и сейчас один
возвращался домой. Такое объяснение выглядело правдоподобным.
Если бы... если бы не мое еврейское лицо.
До самого подхода к городу никто меня не остановил.
Крестьяне проезжали на телегах, не очень-то интересуясь, что
за мальчик бредет по обочине дороги. Пешие вообще не
попадались. Если не считать маленькой колонны немецких солдат,
без винтовок и касок шагавших из города. Их я пропустил,
отойдя от дороги и укрывшись, лежа в высокой траве. Я шел к
городу с холмов, и весь Каунас открывался передо мной в
низине. Посверкивало зеркало реки - по ней буксиры тянули
баржи, и дальше полз большой плот из бревен. На плоту был
деревянный домик с трубой, и из трубы тонкой струйкой шел дым.
Два моста повисли над Неманом. Тот, к которому я шел, и
второй, железнодорожный, пустой в это время. А мой мост был
забит телегами и автомобилями, и с высоты они казались
игрушечными. Как и сам мост. И вся панорама города. С тонкими
фабричными трубами в Шанцах, с широкой и прямой стрелой
центрального проспекта - Лайсвес алеяс (Аллея свободы). Этот
проспект мне тоже предстояло пересечь.
Дальше, еще через несколько улиц, город обрывался,
упершись в песчаные обрывы Зеленой горы. Маленький вагончик
фуникулера карабкался по рельсам, влекомый вверх стальным
канатом, а навстречу ему сползал вниз другой вагончик-близнец.
Это и был путь к моему дому. Зеленая гора кудрявилась садами,
за ними проглядывали уютные домики-особняки. Один из них
прежде был нашим.
К мосту я спустился без помех. В пестром и шумном потоке
телег и пешеходов. Въезд на мост преграждал полосатый
шлагбаум. Солдаты осматривали каждую телегу, пеших пропускали
не останавливая. Лишь у вызывавших подозрение требовали
показать документы. Из-за этого перед мостом образовался
затор. Кони и люди, сбившись в кучу, ждали своей очереди
нырнуть под шлагбаум. Это напоминало базар. На телегах визжали
в мешках поросята, кудахтали и били крыльями связанные за лапы
куры, ржали кони. Жеребята на тонких ножках, пользуясь
остановкой, залезали под оглобли и тыкались мордочками кобылам
в живот. При виде сосущих жеребят мне еще острей захотелось
есть.
Шлагбаум с немецкими солдатами был первым барьером на
моем пути к дому. Фигурка мальчишки, одного, без провожатых
идущего пешком через мост в город, да еще с таким еврейским
лицом, даже у самого тупого солдата должна вызвать подозрение.
Безо всякой надежды рыскал я глазами по толпе. Ни одно
лицо, на которое натыкался мой взгляд, не вызывало доверия.
Все казались мне чужими и злыми.
И вдруг я увидел сбоку от дороги ксендза. В черной
запыленной сутане. Тоже пришедшего к мосту пешком. И видно,
издалека. Кзендз был стар, тучен и потому устал. Он присел на
край бревна, положил рядом шляпу, обнажив лысую голову с
капельками пота на розовой коже. Поставил на колени толстый,
раздутый портфель, достал из него завернутый в бумагу
бутерброд, развернул промаслившуюся бумагу и постелил ее рядом
на бревне. Потом вынул из портфеля яйцо, осторожно разбил его
о кору бревна, очистил от шелухи, шелуху аккуратно собрал в
ладонь и высыпал обратно в портфель. Затем стал есть. Надкусит
крутое яйцо, отщипнет от бутерброда и жует беззубым ртом,
отчего его лицо сморщивалось и раздвигалось, как меха у
гармоники.
Я и не заметил, как очутился перед ксендзом и застыл,
завороженно следя за каждым куском, который он отправлял в
рот, медленно прожевывал, а затем глотал. Со стороны я, должно
быть, был похож на голодного щенка, впившегося взглядом в
кушающего человека и не отваживающегося попросить и себе
кусочек. Единственное, что меня отличало от такого щенка, это
то, что я не повиливал хвостиком. Потому что хвостика у меня
не было.
Зато был пустой голодный желудок, который болезненно
сжимался и урчал, и мне кажется, что старый ксендз был туговат
на ухо и навряд ли что-нибудь расслышал. Зато разглядеть меня
- разглядел. И в первую очередь мою еврейскую рожицу.
Ксендз перестал жевать. Пальцем поманил к себе. Я
приблизился. Он еще ближе подозвал. Пока я не стал у его
колен, обтянутых черной сутаной.
- Что ты тут делаешь? - спросил он, прищурив на меня
красноватые слезящиеся глаза.
- Иду домой, - тихо ответил я.
- Один?
Я без запинки рассказал ему придуманную, когда я сидел в
кустах, историю о том, что приехал с родителями на базар в
местечко, но там мы потеряли друг друга из виду. Они, не найдя
меня, должно быть, уехали домой и теперь наверняка ждут не
дождутся, когда я вернусь. И для большей достоверности
добавил:
- Мама, наверное, плачет.
Ничто не шевельнулось на красном от солнца и подкожных
прожилок лице ксендза. Рыжие ресницы прикрыли глаза, словно
ему было стыдно глядеть на меня и выслушивать такую ложь.
Ксендз ничего не сказал, а только спросил:
- Ты, должно быть, голоден?
- Да, - чуть не взвизгнул я и захлебнулся наполнившей рот
голодной слюной.
- Тогда садись. Подкрепись, чем Бог послал.
Он снял с бревна свою шляпу, нахлобучил на голову и
глазами показал, что освободил место для меня. Я тут же присел
на корявое бревно и положил руки на колени. Ладонями вверх.
Чтобы взять пищу.
Ксендз снова полез в свой пухлый портфель и извлек кусок
белого запотевшего сала. Свиного сала. В нашем доме никогда не
ели свинины, и мы оба, и я и Лия, знали, что если хоть раз мы
попробуем эту гадость, то нас обязательно стошнит, а потом