повернуться рассказать о своем сыне такое. Да еще при мне,
влюбленной в него.
- А мой прохвост, - так она без всякой злости назвала
своего сына, - по ночам такие дела выделывает, что ему
приходится руки к кровати привязывать.
Она еще ничего страшного не сказала, но я уже похолодела
от ужаса. Я кожей почувствовала, что она скажет о Диме жуткую
гадость.
Дима по ночам теребил под одеялом свою пипку и доводил
себя этим до истерики. Это называется онанизм.
- Такой маленький, - выпучив глаза, искала сочувствия у
моих родных его мать, - совсем еще клоп! А чем занимается. Он
с виду такой тихий! Негодник!
У Димы началась истерика. Он бросился к маме и стал бить
ее своими маленькими кулачками. Часто-часто. И только
вскрикивал:
- Ой! Ой!
Как будто ему так больно, что нет сил терпеть.
А мама ему закатила затрещину. Прямо по лицу. Он отлетел
к стене. Свалился на пол и стал дергаться. Как будто у него
припадок падучей.
Я не могла пошевелиться. Сижу, как камень.
Мои дед с бабкой всполошились, закудахтали. А Димина мать
поднялась со стула, сгребла его под мышку, как котенка, и
понесла домой, сказав на прощанье, извиняясь:
- Вот, негодяй! Видали, на кого жизнь трачу?
А мой дед добавил:
- Так хорошо сидели и на тебе. Ох, уж эти дети!
Я в этот вечер не произнесла больше ни одного слова.
Бабушка измерила мне температуру и уложила спать на диван.
Бобик лег у меня в ногах.
Старики ушли в спальню, потом в щели под дверью погас
свет. В балконное окно смотрела большая луна. Я очень хотела
заплакать. И не могла. Не было слез. Сердце как сухой коркой
покрылось.
Все погибло! Они, эти звери, оплевали нас обоих. Я больше
не хочу видеть Диму. И мне было так жаль его, хоть вой. Вот на
эту луну.
И тогда мне в голову пришла мысль: не хочу больше жить!
Хочу исчезнуть. Чтоб не знать этих людей и не видеть. А как
умереть?
Луна светила за балконным окном. Наша квартира на
четвертом этаже. Если на цыпочках незаметно выйти на балкон и
перелезть через перила, то... наутро мои родные даже костей
моих не соберут.
Я тут же, боясь, что раздумаю, вскочила с дивана, прошла
к балкону и, стараясь не скрипеть, открыла дверь.
Была ранняя весна. Слякоть. И наш балкон был полон мокрой
грязи. Я сунула туда босую ногу и поскользнулась. В нос ударил
неприятный запах собачьего дерьма. Это Бобик здесь все
изгадил. Дедушке Семе в такую погоду было лень выходить с ним
на улицу, и бедную собачку выпускали на балкон, как в уборную.
Я пригляделась и увидела, что к перилам мне не
пробраться: все кругом в дерьме. А я брезгливая. И вернулась
назад.
Вот каким путем Бобик спас мне жизнь. И когда желание
умереть у меня прошло окончательно, я полюбила его, как своего
спасителя. И он меня тоже.
Перед самым отъездом в Америку я пошла к ним, чтоб
попрощаться с Бобиком. До чего умное животное! Обычно он чуял
мой приход еще до того, как я поднималась на лифте, и так
бурно выражал свою радость, когда я входила, что даже
уписывался от возбуждения.
На сей раз он не только не прыгнул на меня, но даже не
встал с дивана. А когда я подсела к нему, отвел глаза, будто
уличил меня во лжи и не может больше сносить моего фальшивого
взгляда.
Я гладила его, целовала в мокрый носик. А он
отворачивался.
Потом я собралась уходить. И тогда Бобик сполз с дивана,
задрал мордочку к люстре и завыл. У меня волосы зашевелились
на голове.
- Замолчи, скотина! - замахнулся на него дедушка Сема. -
И без тебя тошно.
- Не тронь его, - заплакала я. - Он же по-другому плакать
не умеет.
Есть привычки, которые человек может соскрести с себя
только вместе с кожей - так глубоко они вошли в его плоть и
кровь. Так случилось с привычкой клясться именем Ленина.
Если ребенок, выросший в СССР, хочет убедить кого-нибудь,
что он не лжет, а говорит правду, то непременно поклянется и
притом почти автоматически:
- Честное ленинское слово!
И никто не удивляется, не выпучится на него, как на
полоумного. Это - норма. Как нормой считается чистить зубы по
утрам. По вечерам это уже на любителя, а по утрам - тут и
разговору быть не может.
Клясться ленинским именем нас приучили чуть ли не с
пеленок. В детском саду, еще далеко не все слова правильно
выговаривая, мы уже на каждом шагу давали честное ленинское
слово. А уж про школу и говорить нечего.
Когда в Нью-Йорке я в запальчивости произнесла:
- Честное ленинское!
Б.С. рассмеялся и, поглаживая мою голову, мягко сказал:
- Ну, здесь, в Америке, такая клятва, мягко выражаясь,
звучит не совсем убедительно.
Тогда я спросила:
- А как мне здесь клясться? Честное картеровское слово?
- Я не уверен, что слово американского президента Картера
непременно честное.
Я опешила:
- Как же мне клясться? Чтоб мне поверили. Чьим именем?
- А ничьим. Лучше всего своим собственным.
- Кто мне поверит?
- А уже это надо заслужить... чтоб твое слово принимали
на веру. Ты, Олечка, попала в свободный мир. Здесь нет идолов,
которым нужно обязательно поклоняться. Вот немцы двенадцать
лет слепо поклонялись своему идолу и орали во всю мочь: Хайль
Гитлер! А что из этого получилось? Одни неприятности. И для
них... и для всего мира. В Америке спокойно живут миллионы
людей... которые ничему не поклоняются... если отбросить
деньги и комфорт. И один из них такой вот маленький человек по
имени Олечка. Клянись своим именем.
Меня это не убедило. Человек должен чему-нибудь
поклоняться, во что-то верить свято. Иначе вся его жизнь
сведется к тому, чтобы набить себе брюхо морожеными
продуктами.
Должна у человека быть страна, которую он любит больше
жизни. И святыни, которые вызывают священный трепет. Иначе ты
- никто. Ноль без палочки.
Что бы ни говорили о моей бывшей родине, но там у меня
были святыни, при виде которых у меня замирало сердце от
волнения и гордости.
Когда я приходила на Красную площадь и смотрела на
древние зубчатые стены Кремля, на его башни, на пряничные
купола церквей, на черный гранитный Мавзолей, где похоронен
Ленин, я испытывала какое-то особое чувство. Не знаю, как его
назвать. Патриотизм? Не совсем точно. Любовь? Восторг?
Меня трогали до слез бесконечные вереницы людей,
простаивающих чуть ли не весь день, чтоб посмотреть на Ленина
в стеклянном гробу. А приехали эти люди за тысячи километров.
Что привело их всех, сюда? Чей-то приказ? Неверно. Они пришли
сами. На лицах - торжественность и благоговение. Возможно, это
и есть патриотизм.
Я любовалась этими людьми - они были из одной большой
семьи, которая была и моей. А вместе мы с гордостью смотрели,
как сменяется караул у входа в Мавзолей, на стройных и
красивых солдат, молодецки печатавших шаг.
Такого чувства у меня больше нет. И навряд ли уже будет.
Мне от этого грустно. Может быть, я - ненормальная и навек
испорчена советским воспитанием. Но мне неинтересно жить, не
имея святынь. Любя лишь себя.
А ведь так живет страна, куда мы приехали. И даже
гордится тем, что ничему не поклоняется. Скоро эти свободные
от всего люди начнут справлять естественные нужды прямо на
улице, на глазах у остальных, как это делают собаки в
Нью-Йорке.
В Москве собаки не делают этого на улицах. Поэтому в
Москве чистые тротуары, ни бумаг, ни окурков, ни собачьего
дерьма. А по краю тротуаров не громоздятся горы мешков и
картонных ящиков с мусором. По московским улицам приятно
ходить. Когда гуляешь по Нью-Йорку, ощущаешь, будто ходишь по
большой свалке.
Я никого не хочу хулить и хвалить. Я хочу разобраться,
что к чему в этом мире. Спрашивать у взрослых - пустое дело.
Они сами ошарашены и не знают, на какую ягодицу сесть.
Мы ездили в Вашингтон. Мама, я и Б.С. Он нас повез на
уикэнд. Город мне не понравился. После Вены и Рима разве может
какой-нибудь город удивить?
Но вот к одному месту я стремилась с волнением. К сердцу
Америки - Белому дому. Мне очень хотелось снова испытать то
чувство, которое меня охватывало в Москве на Красной площади.
Мне очень хотелось найти в моей новой стране что-нибудь, что
взволнует сердце, заставит его биться учащенно.
Белый дом оказался совсем маленьким. Это не разочаровало
меня, а, наоборот, умилило. Я даже ощутила легкий приступ того
самого чувства, которое охватывало меня перед Кремлем. Но
чувство, так и не созрев, вдруг испарилось. Оно уступило место
отвращению и душевной пустоте.
Перед Белым домом, на фоне его фонтанов и
звездно-полосатого флага на белом тонком флагштоке,
расположился на садовой скамье грязный оборванец. Опухший от
пьянства негр, одетый в лохмотья, из-под которых высовывались
его босые, в струпьях ноги, храпел, пуская пузыри, на скамье,
а вокруг валялись пустые банки из-под пива.
Ему было плевать на Белый дом, на флаг, на толпы
иностранных туристов, на полицейских, в смущении обходивших
его. Потому что в этой стране он свободен плевать на все. И
мне в душу тоже.
- Вот он, символ Америки, - с грустью сказал Б.С. - Боже
храни ее. Сама она себя растащит по кускам.
У меня закипали слезы. Б.С. заметил это и утешающе
положил мне свою руку на плечо. Мама тоже стояла растерянная.
- Зато у них прекрасные автострады, - сказала задумчиво
мама. - И изобилие всего, чего душа попросит.
- Зато мы делаем ракеты и покоряем Енисей, - в тон ей
протянул Б.С. слова известной в СССР песни. - И при этом в
России нечего жрать и надо держать язык за зубами.
- Вы слишком многого хотите, - сказала мама, обращаясь к
Б.С. и почему-то ко мне тоже. - Вы - максималисты.
Я слишком много хочу? Разве я пожелала чересчур? Ну, чего
же я хочу?
Я хочу уважать президента моей страны, и мне неприятно,
что на весь мир радио и телевидение трогательно оповещают о
том, что у него приступ геморроя. Когда он потом появляется на
экране телевизора, я смотрю не на его постоянно улыбающееся
лицо, а на, извините за выражение, его жопу и думаю о том, что
у него там внутри нарыв, и как он стонет и морщится, когда
какает у себя в Белом доме. Небось, тогда вечная улыбка
исчезает с его лица и остаются холодные и злые глаза. Похожие
на волчьи. Я поэтому и не пытаюсь рисовать его портрет, потому
что знаю, что получится.
При всей моей обиде на Брежнева я хочу, чтобы он,
бедняга, не шевелил вставной челюстью, когда выступает с
речью. Жутко смотреть. Кажется, вот-вот выронит ее на трибуну,
и она со звоном ударится о графин с водой. Неужели не могут в
СССР придумать что-нибудь получше для своего вождя вместо этой
кошмарной челюсти. Ведь там запускают ракеты на луну, а до
такой мелочи не додумаются.
У меня много вопросов, на которые не нахожу ответа.
Почему, к примеру, негритянки по всей Америке тратят уйму
денег у парикмахеров, чтоб распрямить свои кудрявые колечки на
голове и хотят иметь волосы такие же прямые, как у белых? Они
ведь белых не любят. Зачем они хотят быть похожими на них?
Почему еврейки во всем мире ложатся под хирургический нож
и под наркозом на операционном столе укорачивают свои
библейские носы?
Почему японки тоже стоят в очередях к хирургам, чтоб свои
волшебные раскосые глаза сделать круглыми, как у кошек?
Почему негры, которые вопят, что их в Америке угнетают,
не посылают ее, Америку, к чертовой матери и не уплывают в
Африку на свою историческую родину, где все - черные, и они со