Большего не требовалось, чтобы на меня сошла благодать, - я бегом
устремлялся к книгам. Искренне ли? Что понимать под этим словом? Как я
могу теперь, после стольких лет, определить неуловимую грань, где
кончается одержимость и начинается лицедейство? Я растягивался на полу
лицом к свету, передо мной - открытая книга, справа - стакан подкрашенной
вином воды, слева на тарелке - ломтик хлеба с вареньем. Даже в одиночестве
я продолжал играть комедию. Анн-Мари, Карлимами перелистывали эти страницы
задолго до моего рождения, моему взору представлялась теперь сокровищница
их знаний; вечером меня спросят: "Что ты прочел? Что ты понял?" - я это
знал, я был на сносях, готовясь разрешиться очередной детской остротой.
Уходить от взрослых в чтение - значило еще теснее общаться с ними; их
не было рядом, но их вездесущий взгляд проникал в меня через затылок и
выходил через зрачки, подсекая на уровне пола сто раз читанные ими фразы,
которые я читал в первый раз. Выставленный на обозрение, я видел себя со
стороны: я видел, как я читаю, подобно тому как люди слышат себя, когда
говорят. Сильно ли я изменился с той поры, когда, еще не зная букв,
притворялся, будто разбираю по складам "Злоключения китайца"? Нет, прежняя
игра продолжалась. За моей спиной открывалась дверь, это приходили
посмотреть, "что я там делаю"; я начинал плутовать вскочив одним прыжком,
я ставил на место Мюссе и, приподнявшись на цыпочки, тянулся за увесистым
Корнелем; мои увлечения измерялись моими потугами, я слышал за спиной
восторженный шепот: "До чего же он ЛЮБИТ Корнеля!" Я его не любил:
александрийский стих нагонял на меня тоску. По счастью, в этом издании
полностью были опубликованы только самые знаменитые трагедии, остальные
лишь названы и кратко пересказаны. Это-то меня и привлекало. "Роделинда,
жена Пертарита, короля лангобардов, побежденного Гримоальдом, понуждаема
Юнульфом отдать свою руку иноземному государю..." "Родогунду", "Теодору",
"Агезилая" я прочел куда раньше "Сида" и "Цинны"; на языке у меня
теснились звучные имена, в груди возвышенные чувства, и я тщательно следил
за тем, чтобы не запутаться в родственных связях. А дома говорили: "Малыш
жаждет знаний, он запоем читает Ларусса". Я не спорил. На самом деле я
вовсе не жаждал знаний - просто я обнаружил, что в словаре есть краткий
пересказ пьес и романов: этим-то я и зачитывался.
Я любил нравиться и жаждал принять курс интеллектуальных ванн. Каждый
день я причащался святых тайн, иной раз довольно рассеянно, - вытянувшись
на полу, я просто перелистывал страницы, произведения моих приятелей
зачастую исполняли для меня ту же роль. что вертушка с молитвами для
буддистов. Но мне случалось переживать и подлинные страхи и радости. Тогда
я забывал о лицедействе и очертя голову отдавался на волю
шального кита, имя которому - жизнь. Вот и судите тут! Мой взгляд ощупывал
слова, мне приходилось прикидывать так и эдак, вникать в их смысл, в
конечном счете Комедия культуры приобщала меня к культуре.
Между тем были книги, которые я читал "без дураков", только я делал
это за стенами святилища, в детской или под столом в столовой. Об этих
книгах я не заикался никому, и никто, кроме матери, о них со мной не
заговаривал.
Анн-Мари приняла всерьез мои наигранные восторги. Она поведала о своих
тревогах Мами и обрела в ней полную единомышленницу: "Шарль делает
глупость, - сказала Луиза. - Он сам подстрекает малыша, я уже заметила.
Велик будет прок, если ребенок иссушит мозги!" Женщины вспомнили тут и
переутомление и менингит. Но вести против деда открытую атаку было и
опасно, и бесполезно, они прибегли к обходному маневру. Однажды во время
нашей прогулки Анн-Мари как бы случайно остановилась возле книжного
ларька, который и по сей день стоит на углу бульвара Сен-Мишель и улицы
Суффло; мне в глаза бросились восхитительные картинки. Завороженный их
кричащими красками, я потребовал, чтобы мне их купили, - мое желание было
исполнено. Удар попал в цель. Теперь я каждую неделю требовал "Сверчка",
"Ну и ну!", "Каникулы", "Три бойскаута" Жана де ла Ира и "Вокруг света на
аэроплане" Арну Галопена, которые выходили отдельными выпусками по
четвергам. От четверга до четверга я куда больше думал об Андском Орле, о
Марселе Дюно, боксере со стальными кулаками и о пилоте Кристиане, чем о
своих приятелях Рабле и Виньи.
Мать пустилась на поиски книг, которые вернули бы меня моему детству;
началось с "розовой библиотеки" ежемесячных сборников волшебных сказок,
потом я перешел к "Детям капитана Гранта", "Последнему из могикан",
"Николасу Никильби", "Пяти су Лавареда". Излишней уравновешенности Жюля
Верна я предпочитал несуразицы Поля д'Ивуа. Но независимо от авторов я
обожал книги в издании Гетцеля - мой маленький театр, их красная обложка с
золотыми кистями была занавесом, золотистая солнечная пыль на обрезах -
светом рампы. Именно этим волшебным шкатулкам, а не размеренным фразам
Шатобриана обязан я своей первой встречей с красотой. Открыв их, я забывал
обо всем. Можно ли сказать, что я читал? Нет, я умирал в экстазе, и это
самоуничтожение тотчас вызывало к жизни туземцев, вооруженных дротиками,
джунгли, путешественника в белом тропическом шлеме. Я весь уходил в
ВИДЕНИЕ, я струил потоки света на смуглые щеки красавицы Ауды, на
бакенбарды Филеаса Фона. Освобожденный от самого себя, чудо-ребенок
наконец-то МОГ без помех отдаться чудесам. На уровне пятидесяти
сантиметров от пола расцветало подлинное счастье - без указки. без
поводка. Правда, вначале новый мир показался менее упорядоченным, чем
старый. Тут грабили, убивали, кровь текла ручьем. Индейцы, индусы,
могикане, готтен-
тоты похищали юную красавицу, веревками скручивали ее старика отца, готовя
ему мучительную смерть. Это было олицетворенное зло. Но его только для
того и показывали, чтобы повергнуть в прах перед добром - в следующей же
главе все становилось на свои места. Бледнолицые герои истребляли уйму
дикарей и освобождали отца, который бросался в объятия дочери. Умирали
только злодеи и кое-кто из совершенно второстепенных положительных героев,
чья гибель списывалась на счет накладных расходов истории. Впрочем, и сама
смерть была стерилизована: скрестив руки, люди падали с аккуратной круглой
дырочкой под левой грудью, а если речь шла о временах, когда еще не
изобрели огнестрельного оружия, преступников просто "нанизывали на шпагу".
Мне очень нравилось это залихватское выражение: я себе представлял
блестящий прямой луч - клинок; он, как в масло, погружался в тело злодея,
выходил через спину, и убитый валился наземь, не потеряв ни капли крови.
Иногда смерть бывала даже смешной, как, например, смерть сарацина,
кажется, в "Крестнице Ролланда": он на коне ринулся наперерез
всаднику-крестоносцу, рыцарь обрушил на голову неверного смертоносный удар
сабли, которая рассекла сарацина пополам, - рисунок Гюстава Доре
запечатлел это мгновенье. Вот смеху-то - две половинки тела, отделенные
друг от друга, уже начали падать в разные стороны, описывая полукруг
вокруг стремени, удивленный конь встал на дыбы. Много лет подряд при виде
этой гравюры я хохотал до слез. Наконец я обрел то, что искал: врага
ненавистного, но в конечном счете безобидного, потому что все его козни не
только не имели успеха, но даже, наоборот, вопреки его ухищрениям и
дьявольскому коварству служили вящему торжеству добра. И действительно, я
замечал, что водворение порядка всегда сопровождалось какими-нибудь
благодатными сдвигами: герои получали награду, им воздавали почести, их
увенчивали славой, осыпали деньгами; благодаря их отваге удавалось
покорить новую территорию, отобрать какое-нибудь произведение искусства у
туземцев и перенести в наши музеи; юная героиня влюблялась в
путешественника, спасшего ей жизнь, и все кончалось свадьбой. Из этих
журналов и книг я почерпнул свою самую заветную иллюзию - оптимизм.
Чтение этих книг долгое время хранилось в тайне. Анн-Мари даже не
пришлось меня предостерегать: сознавая всю их недостойность, я и словом не
обмолвился о них деду. Якшаясь с подонками, пустившись в разгул, проводя
каникулы в борделе. я не забыл, что мое истинное "я" в храме. Зачем
оскорблять слух священника повестью о моих грехах? Но Карл в конце концов
застиг меня на месте преступления. Он обрушился на женщин, а они.
воспользовавшись минутной паузой, когда он переводил дух, свалили все на
меня: я увидел журналы, приключенческие романы, стал их просить, требовать
- можно ли было мне отказать? Эта находчивая ложь поставила деда в тупик.
Я сам, по собственной охоте, изменял Коломбе с бесстыдно
раскрашенными девками. Я, вещее дитя, юный оракул, Иоас изящной
словесности, проявлял неистовую тягу ко всякой гнусности. Слово за ним:
либо я больше не пророк, либо надо считаться с моими вкусами, не пытаясь
их понять. Шарль Швейцер-отец предал бы мое чтиво огню; Шарль Швейцер-дед
стал в позу удрученной снисходительности. А мне только того и надо было -
я безмятежно продолжал жить двойной жизнью. Так повелось и впредь: я и
поныне читаю "черную серию" с большей охотой, чем Витгенштейна.
На своем воздушном островке я первенствовал, я был вне конкурса;
стоило поставить меня в обычные условия - и я оказался в числе последних.
Дед решил отдать меня в лицей Монтеня. Однажды утром он привел меня к
директору и расписал мои достоинства; недостаток у меня один - я слишком
развит для своих лет. Директор согласился на все. Меня зачислили в восьмой
класс, и я ждал, что буду учиться со своими сверстниками. Не тут-то было -
после первой же диктовки деда срочно вызвали к лицейскому начальству. Он
вернулся вне себя от ярости, извлек из портфеля злосчастный листок бумаги,
покрытый каракулями и кляксами, и швырнул его на стол - это была работа,
которую я подал. Деду указали на мою орфографию - "В агароди растет
маркофь" - и попытались втолковать, что мое место в десятом
приготовительном. При виде "агарода" мою мать одолел неудержимый смех, он
застрял у нее в горле под грозным взглядом деда. Сначала Шарль заподозрил
меня в нерадивости и впервые в жизни выбранил, но потом объявил, что меня
недооценили; на другой же день он взял меня из лицея, навсегда
поссорившись с директором.
Я так и не понял, что произошло, и мой провал ничуть меня не опечалил
- я вундеркинд, но не умею писать грамотно, велика беда! И потом я был не
прочь вернуться к своему одиночеству, я любил свой недуг. У меня даже и
мысли не возникало, что я упустил случай стать самим собой. Мне наняли
частного учителя - парижанина господина Льевена. Он приходил к нам на дом
почти каждый день. Дед купил мне письменный стол - скамеечку с пюпитром из
некрашеного дерева. Я садился на скамеечку, а господин Льевен диктовал,
расхаживая по комнате. Он смахивал на Венсана Ориоля, и дед утверждал,
будто он масон. "Когда я подаю ему руку, - говорил дед с пугливым
отвращением порядочного человека, к которому пристает педераст, - он
большим пальцем рисует на моей ладони масонский знак". Я терпеть не мог
господина Льевена, потому что ему не приходило в голову мной восторгаться;
подозреваю, что он не без оснований считал меня отсталым ребенком. Он
исчез, не знаю почему. Должно быть, высказал кому-нибудь свое мнение обо
мне.
Некоторое время мы прожили в Аркашоне, там меня отдали в начальную
школу. Это была дань деда своим демократическим принципам. Однако он в то
же время хотел, чтобы меня держали
подальше от плебса. Учителю он представил меня в следующих выражениях:
"Дорогой коллега, вверяю вам самое драгоценное свое достояние". Господин
Барро носил бородку и пенсне, он зашел к нам на дачу распить бутылочку
муската и заверил деда, что польщен доверием, оказанным ему представителем
высшей школы. Он сажал меня за отдельную парту возле самой кафедры и во
время перемен не отпускал от себя. Я считал, что эта привилегия в порядке
вещей; каково на сей счет было мнение "сыновей народа" - моих равноправных
сограждан, - понятия не имею, полагаю, что им было на это плевать. Я