научился его удару по печени! Он как бы ввинчивает свой кулак вправо перед
ударом. Это какая-то магия. Ваш клиент моментально становится грустным и
начинает пускать зеленые слюни. Маньоль просто упивается своей работенкой.
Для него это не обязанность, а истинное наслаждение. Когда он отделывает
какого-нибудь типа, в своем подсознании он всегда думает о своей
благоверной, вы понимаете? И это удесятеряет его силы, будто пантокрин ему
ввели. Вот тебе, за твой школьный аттестат! Получи за свой диплом бакалавра!
А это за твою кандидатскую. Скушай эту штучку за твою докторскую, за твое
профессорство, за твою филофалию и за твое и так далее и так далее. Все, что
он изрекает избиваемому клиенту во время урока по перевоспитанию, относится
к женскому полу, все для мадам Маньоль! Это подтверждается тем, что он
всегда начинает с женских ругательств: сволочь! дрянь! погань! Однажды, в
моем присутствии он обозвал одного ханыгу дерьмой! Дерьмой, понимаете? Разве
это не признание? Этот пример, парни, говорит о том, что жена-эрудитка --
погибель для семейного очага. Если вы хотите меня послушать, то дайте им
дойти до аттестата, -- это можно. А как только ваши пацанки сдадут экзамен
на аттестат, вперед, форвард! Плита, раковина, чистоль и стиральная машина!
Берю, уже ставшим привычным жестом, снимает шляпу и начинает
прохаживаться между рядами. Кисти его коротких и мощных рук сжимаются в
кулаки! Он останавливается перед самыми несимпатичными рожами, бросает на
них беглый взгляд и шепчет: "Я все-таки найду того, кто расшатал мне стул! Я
не забываю".
Ему нравится подкармливать витаминами свою угрозу и делать ее более
ощутимой. Потом он поднимается на кафедру, развязывает галстук, расстегивает
воротник и продолжает:
-- Девушку мы рассмотрели, переходим к юноше.
Его Величество листает свою энциклопедию.
-- Лучше я вам читану, что толкуют по этому поводу в книге. А потом
обсудим, что они там пишут.
Он элегантно кашляет в ладонь, вытирает ее под левой подмышкой и
монотонным голосом зачитывает нижеследующие забавные вещи:
"Молодой человек должен уметь владеть шпагой, стрелять из пистолета,
убивать с первого выстрела дичь на охоте, играть в гольф, в поло, в
лаунтеннис, пилотировать аэроплан, он должен уметь рассказывать монологи,
играть комедии, исполнять свою партию на пианино или в оркестре, в случае
необходимости напевать какой-либо мотив, сочинять четверостишия и сонеты,
излагать точку зрения, играть в бридж и совершать дальние путешествия".
Он прерывает чтение и смотрит на нас, чтобы насладиться эффектом, и
продолжает:
"Молодой человек уступает в омнибусе место женщине, сторонится, чтобы
дать ей пройти по лестнице, сходит с тротуара, чтобы не разъединять идущих
рядом людей. Он ни в коем случае не должен позволять себе отпускать шутки в
адрес священника и его веры, даже если она отличается от его собственной, и
в адрес старика. Он никогда не должен разговаривать с сигарой во рту и в
шляпе на голове не только с женщиной, ноне мужчиной, которого он почитает".
-- Чем не бутерброд из саламалейков! -- восклицает преподаватель, с
пренебрежением отбрасывая книжонку.
-- Я не имею в виду вторую часть, которая в общем вполне сносна. Хотя я
не вижу ничего оскорбительного в словах "Добрый день, мадам", обращенные
священнику, чтобы как-то разрядить атмосферу. Я также считаю, что уступать в
автобусе насиженное местечко будет тогда нормально, когда девчонка стара,
как Иерусалим, или беременна до самых бровей, иначе ты будешь выглядеть так,
будто хочешь сыграть с ней в игру "Впусти меня туда"! И еще, сходить с
тротуара, чтобы не разъединять двух мужиков, которые треплются между собой,
значит подвергать себя риску попасть под тачку, которая проезжает мимо, и
отправиться на скорой прямехонько в больницу.
Что же до сигары, то я, на самом деле, против. Какому-то засранцу нет
никакой нужды сосать "Корону" -- он все равно не будет походить на Черчилля.
У него легкие покрываются копотью, а губы приобретают плохую привычку
складываться в виде ж... курицы-рекордсменки по несению яиц. Но давайте
вернемся к первому параграфу.
Они были слегка шибанутые, все эти воспитатели до прошлой войны. Их
послушать, то выходит, что молодой человек их эпохи сразу же годился для
работы у Ранси!
Владеть шпагой и стрелять из пистолета! Пилотировать аэроплан!
Рассказывать монологи! Играть комедии! Исполнять свою партию в оркестре!
Сочинять четверостишия!
Он замолкает, задохнувшись своим собственным смехом.
-- Ну, это уже ни в какие ворота не лезет! Даже сам великий клоун
Заватта не умеет все это делать! И этим козлам поручали готовить празднества
по случаю годовщины французского союза! И они называют это главой,
предназначенной для воспитания молодежи!
Берю делает вид, что плюет на свою книгу. Но будучи человеком
естественным в своих поступках, он не просто делает вид, он делает смачный
плевок.
-- Я сам вам расскажу о воспитании молодого человека, граждане. И мы
рассмотрим его проблемы, как если бы мы рассматривали Пизанскую башню, имея
в виду, что при достижении критического угла наклона, она может упасть. А
для молодого человека критический угол -- это его
дваждынаденьвконвульсияхдрожащийпестерь, так или не так?
И поскольку мы своим единодушным одобрением доставляем ему радость, он
комментирует с проникновенной силой своего голосового органа:
-- У юнца начинается зуд в этом месте, когда он еще совсем сопляк. А
потом неизбежно наступает момент, когда подростку надоедает пользоваться
услугами вдовушки Ладони, и он не прочь поиграть в игру "Взгромоздись куда
повыше". Рано или поздно к нему приходит желание взять в руки письменный
прибор и начать писать самому. И тогда молодой волчонок начинает рыскать
вокруг в поисках свежатинки. И что же он видит? Своих маленьких кузин и
подружек своей маман.
Берю зря трепаться не любит и сначала рассказывает о первых.
-- Я вспоминаю свою любимую кузину. Мы были одного возраста. По
воскресеньям наши семьи ездили друг к другу в гости. Ее звали Иветта.
Симпатичная девчонка, правда немного бледноватая, вся физиономия в
веснушках, а взгляд такой томный, как у Тино Росси (в ту эпоху, о которой я
толкую, он был ее идолом).
От серьезного вида Иветты я чуть не падал в обморок. Когда она смотрела
на тебя, ты начинал себя спрашивать, видит она или нет, что у тебя грязные
ногти и сомнительный зад -- такой она казалась всевидящей, и видела даже то,
что не видно. Мы были совсем пацанами и часто дрались. Мы играли в
папу-маму. Она была мазер, а я фазер и, в общем, было нормально, что мы
колотили друг друга -- надо, чтобы все было как взаправду. Все шло как по
маслу, пока она укачивала своего толстощекого голыша. Но коща она начинала
кормить его, тут-то все и портилось. Она готовила ему разные вкусные штучки
в какой-то жестянке. Натюрлих, голыш не мог хавать, потому что он был
целлулоидный. И все эти микроскопические пирожки, крошечные салаты и
малюсенькие кусочки сала лопал я. Клипкляп! И в два глотка от ее стряпни
ничего не оставалось. Иветта выходила из себя. Она обзывала меня ненасытным
обжорой, который не думает о своем ребенке, и всякими другими словами,
которых я уже не помню. В конце концов мое достоинство взыгрывало, и я
отвешивал ей оплеуху. В ответ она царапала меня когтями. Нас приходилось
разнимать силой. За это родители секли нас крапивой. И у меня всегда были
красные икры. И вдруг однажды мы перестали драться. Она сама проявила
инициативу. Когда она стала кормить своего пупсика, она сказала ему: "Пьеро,
какой ты паршивый мальчишка. Посмотри на своего папу, как он хорошо кушает.
Бери с него пример, Пьеро". И она стала кормить меня с ложечки. Она кормила
меня и приговаривала своему пупсу, который смотрел на нее своим тупым
взглядом: "Смотри, как он хорошо кушает, наш дорогой папочка. Смотри, как
это легко. И еще одну! Сейчас он все съест". Хотите верьте, хотите нет, но
это волновало меня. Под конец я уже больше не мог рубать, и хотя порции были
совсем крошечными, они застревали у меня в горле.
Я не мог глотать, и рот мой заполнялся пищей. Щека раздувалась как от
громадного флюса. Когда все было закончено, Иветта положила в кроватку
своего паршивого пупса, который упрямо не хотел питаться свежим воздухом.
"Будешь теперь знать, негодный мальчишка!" -- ругала она его. А все это
происходило на сеновале в конюшне, на сене, которое так приятно пахло.
"А теперь, -- добавила Иветта, -- папа и мама тоже будут делать
баиньки. А если ты будешь хныкать, получишь по попе, Пьеро". В одиннадцать
лет в ней уже было столько материнства, как у настоящей женщины! Мы легли
рядышком в сено, завернувшисьв мешок из-под картошки, который в этих
обстоятельствах служил нам одеялом. От ее тепла, ее запаха и запаха сена у
меня стала кружиться голова. И я ее обнял, да так сильно, что она вскрикнула
от боли.
"Что ты делаешь, Сандр?" -- прошептала она совсем другим голосом. Сандр
-- это ласкательное от Александр.
"Мы играем, -- прокаркал я. -- В папу-маму. А что? Как в жизни". Я
поцеловал ее в крепко сжатые губы. Она немножко посопротивлялась,
совсем-совсем немножко, самую малость. Это был совсем новый изумительный
экстаз, парни. Наши сердца колотились под мешком. Мы замерли. Нам было
жарко. Нам было хорошо, можно сказать, мы были счастливы. И вдруг под нами,
в своей конюшне громко пернул жеребец Гамэн, как всегда он это делал после
своей порции овса. Мы сначала притворились, будто ничего не слышали. Но это
было выше наших сил, и мы стали ржать, как малахольные. Да так, что не могли
остановиться. Я на что угодно поспорю, что любого разберет ржачка, когда
пернет лошадь! Я убрал губы и руки. Это был консе. Потом, в другие
воскресенья, мы делали робкие попытки вернуть те мгновения и даже пойти
дальше, но всякий раз мы замирали, ожидая, когда бухнет Гамэн, и это мешало
нам поверить в реальность происходящего.
Берюрье вытирает повлажневшие глаза.
-- Нет, на полном серьезе, -- продолжает Толстый, -- с кузинами опыта
не наберешься. С ними у тебя всегда слишком много задних мыслей. К тому же
они слишком молоды, чтобы, так сказать, довести дело до конца. Они лишь
вызывают наслаждение, возбуждают его. Ты об этом начинаешь мечтать и
распаляться. Я, если говорить на полном серьезе, я всегда мечтал о своей
крестной, -- я вам об этом уже объяснял, -- а первая взрослая женщина,
которую я имел, вы это знаете, была жена мясника. За исключением этих, была
еще одна, на которую я имел виды, это мадам Ляфиг, подруга моей матери. Она
была портнихой в деревне. Она закончила курсы в монастыре. Она даже шила
свадебные платья -- вот какая она была мастерица. Прекрасная женщина.
Загадочная улыбка, пышные, как пена волосы, а взгляд такой, как будто она
снимает с вас мерку. Когда я смотрел на нее, стоящую на коленях перед моей
матерью и подшивающую подол ее платья, не отрывая взгляда от ее огромной
задницы, у меня уши горели огнем. Когда она слишком наклонялась, юбка у нее
задиралась. А у меня был идеальный наблюдательный пункт за печкой. О, эти
ляжки, мадам! У меня кружилась голова. Я бы весь остаток жизни провел под ее
юбками, о горе мне! Устроившись там, как в палатке. В тепле. После каждого
ее прихода к нам мне нужно было несколько дней, чтобы прийти в себя! А ведь
она к нам приходила очень часто! Ну, и не только, конечно, шить туалеты для