запивая все это кофе.
- Жаль, что нельзя гулять ночью в Сентрал-парке, - сказала Наташа. -
Через час это уже станет опасно. Четвероногие хищники засыпают, а двуногие
просыпаются. Где вы были сегодня? У своего хищника антиквара?
- Да. Он объяснял мне на примере картины Дега смысл жизни. Своей. Не
Дега, конечно.
- Странно, как много мы получаем отовсюду советов.
- И вы тоже получаете?
- То и дело. Каждый хочет меня воспитывать. И каждый знает все лучше
меня. Слушая эти советы, можно подумать, что счастья полно в каждом доме. Но
это не так. Человек - мастер давать советы другим.
Я посмотрел на нее:
- Думаю, вы не очень нуждаетесь в советах.
- Мне их нужно бесконечно много. Но они для меня бесполезны. Я делаю все
наоборот. Я не хочу быть несчастной и тем не менее я несчастна. Я не хочу
быть одинокой и тем не менее я одинока. Теперь вы смеетесь. Думаете, что у
меня много знакомых. Это правда. Но и другое тоже правда.
Она выглядела прелестно в сгущавшихся сумерках, оглашаемых последними
криками хищных зверей. Я слушал этот ее детский вздор с тем же чувством, с
каким слушал сегодня Силверса: жизнь Наташи казалась мне непонятной и такой
далекой от моей собственной. Она тоже была во власти простых эмоций и
бесхитростных горестей; тоже никак не могла понять, что счастье - не
стабильное состояние, а лишь зыбь на воде; но ни ее, ни таких, как она, не
мучил по ночам орестов долг [159] мести, сомнения в своей невинности,
увязание в грехе, хор эриний, осаждающих нашу память. Можно было
позавидовать счастью и успехам окружавших меня людей, их усталому цинизму,
красноречию и безобидным неудачам, пределом которых была утрата денег или
любви. Они напоминали мне щебечущих райских птичек из другого столетия. Как
бы я хотел стать такой птичкой, все забыть и щебетать вместе с ними!
- Иногда человек теряет мужество, - сказала Наташа. - А иной раз кажется,
что к разочарованию можно привыкнуть. Но это не так. С каждым разом они
причиняют все большую боль. Такую боль, что становится жутко. Кажется, будто
с каждым разом ожоги все сильнее. И с каждым разом боль проходит все
медленнее. - Она подперла голову рукой. - Не хочу больше обжигаться.
- А как вы думаете избежать этого? - спросил я. - Уйти в монастырь?
Она сделала нетерпеливый жест.
- От самой себя не убежишь.
- Нет, это можно. Но только раз в жизни. И пути назад уже нет, - сказал я
и подумал о Моллере, о том, как в душную ночь в Нью-Йорке он одиноко висел
на люстре в лучшем своем костюме и чистой сорочке, но без галстука, по
словам Липшюца. Он считал, что в галстуке смерть была бы более мучительной.
Я этому не поверил. Какая разница? Ведь это все равно, как если бы пассажир
в поезде решил, что скорее доберется до места, бегая взад и вперед по
коридору. Это заинтересовало Рабиновича, и он принялся было распространяться
по этому поводу, исследуя проблему с холодным любопытством ученого. Тогда-то
я и ушел. - Несколько дней назад вы сказали мне, что несчастны, - заговорил
я. - Потом сами же опровергли свои слова. У вас все так быстро меняется!
Значит, вы очень счастливый человек!
- Ни то ни другое. Вы действительно так наивны? Или просто смеетесь надо
мной?
- Ни то ни другое? - повторил я. - Я уже научился ни над кем не смеяться.
И верить во все, что мне говорят. Это многое упрощает. [160]
Наташа с сомнением взглянула на меня.
- Какой вы странный, - сказала она. - Рассуждаете, как старик. Скажите,
вам никогда не хотелось стать пастором?
Я рассмеялся.
- Никогда!
- А иногда вы производите именно такое впечатление. Почему бы вам не
посмеяться над другими? Вы так серьезны. Вам явно не хватает юмора! Ох уж
эти немцы...
Я покачал головой.
- Вы правы. Немцы не понимают юмора. Это, пожалуй, верно.
- Что же вам заменяет юмор?
- Злорадство. Почти то же самое, что вы именуете юмором: желание
потешаться над другими.
На какой-то миг она смутилась.
- Прямо в цель, профессор! Как же вы глубокомысленны!
- Как истинный немец, - рассмеялся я.
- А я несчастна. И в душе у меня пусто! И я сентиментальна. И все время
обжигаюсь. Вам это непонятно?
- Понятно.
- Это случается и с немцами?
- Случалось. Раньше.
- И с вами тоже?
К столу подошел официант.
- Шофер спрашивает, может ли он заказать порцию мороженого, ванильного и
шоколадного.
- Две порции, - сказал я.
- Все из вас надо вытягивать, - нетерпеливо произнесла Наташа. - Можем
мы, наконец, поговорить разумно? Вы тоже несчастны?
- Не знаю. Счастье - это такое расплывчатое понятие.
Она озадаченно посмотрела на меня. С наступлением темноты ее глаза
заметно посветлели.
- Тогда, значит, с нами ничего не может произойти, - как-то робко сказала
она. - Мы оба на мели.
- Ничего с нами не произойдет, - подтвердил я. - Мы оба обожглись, и оба
стали чертовски осторожны. [161]
Официант принес счет.
- Кажется, уже закрывают, - сказала Наташа.
На какой-то момент я ощутил знакомое мне паническое чувство. Мне не
хотелось быть одному, и я боялся,
что Наташа сейчас уйдет.
- Машина в вашем распоряжении до закрытия театров? - спросил я.
- Да. Хотите куда-нибудь прокатиться?
- С большим удовольствием.
Мы поднялись с мест. Терраса и парк совсем опустели. Темнота черным
полотном затянула кроны деревьев. Такое было впечатление, точно стоишь на
деревенской площади: где-то в бассейне, тихонько плескаясь, как негритята,
купались морские львы, а чуть поодаль размещались стойла буйволов и зебу.
- В это время в Сентрал-парке уже становится опасно?
- Пока это час патрулей и извращенцев. Они околачиваются возле скамеек,
на которых целуются влюбленные. Час воров-карманников, насильников и убийц
наступает позже, когда совсем стемнеет. Тогда же появляются и бандиты.
- И полиция ничего не может с этим поделать?
- Она прочесывает аллеи и рассылает патрули, но парк велик и в нем есть
где спрятаться. А жаль. Хорошо, если бы летом все было по-другому. Но сейчас
бояться нечего, мы ведь не одни.
Она взяла меня под руку. "Сейчас бояться нечего, мы ведь не одни", -
думал я, ощущая ее близость. Темнота не таила в себе опасности; она защищала
нас, сохраняя скрытые в ней тайны. Я чувствовал обволакивающую нежность, у
которой еще не было имени, - она ни к кому конкретно не относилась и
свободно парила, как ветерок поздним летним вечером, и тем не менее уже была
сладостным обманом. Она не была безоблачной, а слагалась из страха и
опасения, что прошлое нагрянет вновь, из трусости и желания выстоять в этот
таинственный и опасный промежуточный период беспомощности, втиснувшийся
где-то между бегством и спасением; она, как слепец, хваталась за все, что
пред[162] ставлялось ей надежной опорой. Мне было стыдно, но я легкомысленно
убеждал себя в том, что и Наташа не лучше меня, что и она словно лиана
цепляется за ближайшее дерево, не терзая себя вопросами и угрызениями
совести.
Ей, как и мне, не хотелось быть одной в трудные минуты жизни. Эта едва
теплившаяся нежность витала вокруг нее и казалась такой безопасной, потому
что у нее еще не было имени и ее еще не успела закогтить боль.
- Я обожаю тебя! - неожиданно, к собственному моему удивлению, вырвалось
у меня, когда мы проходили под освещенной желтыми фонарями аркой, которая
вела к Пятой авеню. Перед нами маячила широкая тень шофера. - Я не знаю
тебя, но я обожаю тебя, Наташа, - повторил я, поймав себя на том, что
впервые обратился к ней на "ты". Она повернулась ко мне.
- Это неправда, - ответила она. - Ты лжешь, все неправда, хотя такие
слова и приятно слышать.
Я проснулся, но прошло некоторое время, прежде чем я уяснил себе, что
видел сон. Лишь постепенно я снова стал различать темные контуры своей
комнаты, более светлые очертания окна и красноватый отблеск нью-йоркской
ночи. Но это было тягучее, медленное пробуждение, будто мне приходилось
выбираться из трясины, где я чуть не задохнулся.
Я прислушался. По-видимому, я кричал. Я всегда кричал, когда видел этот
сон, и каждый раз мне требовалось много времени, чтобы прийти в себя. Мне
снилось, что я кого-то убил и закопал в заросшем саду у ручья; что по
прошествии долгого времени труп нашли, это навлекло на меня большие
несчастья, и я был схвачен. Я никогда толком не знал, кого же я убил -
мужчину или женщину. Не знал также, почему я это сделал, и, кроме того, мне
казалось, будто я уже забыл во сне, что я совершил. Тем ужаснее был для меня
страх и глубокое замешательство, еще долго преследовавшие .меня после
пробуждения, будто сон все-таки был явью. [163]
Ночь и внезапный испуг сокрушили все защитные барьеры, которые я воздвиг
вокруг себя. Побеленное известью помещение в крематории с крюками, на
которых подвешивали людей, и пятнами под ними, оставленными головами,
дергавшимися от ударов и обивавшими известку, снова явилось мне в эту душную
ночь; потом я увидел скелетообразную руку на полу, которая еще шевелилась, и
услышал жирный голос, который повелевал: "Наступи на нее! Грязная тварь,
растопчешь ты ее, наконец, или нет? Быстрее, или я тебя уничтожу! Мы и тебя,
свинья, подвесим, но не торопясь, с наслаждением!"
Мне вновь послышался этот голос, и я увидел холодные глумящиеся глаза, и
в сотый раз повторил себе, что он уничтожит меня, как назойливую муху, как
десятки других узников, просто удовольствия ради, если я не выполню его
приказа. Он только и ждал, что я откажусь. И все же я чувствовал, как пот
ручьями лил у меня из-под мышек, и я стонал, беспомощный и мучимый тошнотой.
Этот жирный голос и эти садистские глаза должны быть уничтожены. Мэрц, думал
я. Эгон Мэрц. Потом он меня выпустил при очередном послаблении режима,
потому что я не был евреем, и тогда я бежал. До границы с Голландией было
рукой подать - я хорошо знал эти места и воспользовался оказанной помощью, -
но и тогда уже понимал, что это лицо садиста еще не раз возникнет передо
мною прежде, чем я умру.
В эту короткую летнюю ночь я сидел на кровати, подобрав ноги, оцепенев.
Сидел и размышлял обо всем, что хотелось похоронить и спрятать глубоко под
землей, и снова о том, что это невозможно и что мне надо вернуться назад,
пока я не подох раньше срока от ужаса и отчаяния, как это случилось с
Моллером. Я должен остаться в живых и спастись - спастись во что бы то ни
стало. Я сознавал, что ночью все кажется более драматичным, умножаются
ценности, меняются понятия, и тем не менее я продолжал сидеть, ощущая
распростертые надо мной крылья грусти, бессильной ярости и скорби. Я сидел
на кровати, ночная мгла рассеива[164] лась, и я разговаривал сам с собой,
как с ребенком, я ждал дня, а когда он наступил, я был совершенно разбит,
будто всю ночь бросался с ножом на бесконечную черную ватную стену и никак
не мог ее повредить.
XIV
Силверс послал меня к Куперу, тому самому, который приобрел танцовщицу
Дега. Мне было ведено доставить ему картину и помочь ее повесить. Купер жил
на четвертом этаже дома на Парк-авеню. Я думал, что дверь откроет прислуга,
но навстречу мне вышел сам Купер. Он был без пиджака.
- Входите, - сказал он. - Давайте не спеша подыщем место для этой
зелено-голубой дамы. Хотите виски? Или лучше кофе?
- Спасибо, я с удовольствием выпью кофе.
- А я виски. Самое разумное в такую жару.
Я не стал возражать. Благодаря кондиционерам в квартире было прохладно,
как в склепе. Голова Купера напоминала созревший помидор. Это впечатление
еще более оттеняла изысканная французская мебель в стиле Людовика XV, а
также маленькие итальянские кресла и небольшой роскошный желтый комод