разрешили пить эту водку.
- Но не мне.
- Человек, которому принадлежит машина, знает, что я не стану разъезжать
в его "роллс-ройсе" одна.
Водка была замечательная. Все, что я пил до этого, казалось мне теперь
слишком крепким и невкусным. [100]
- Еще рюмку? - спросила Наташа.
- Не возражаю. Видно, такова уж моя судьба - примкнуть к тем, кто
наживается на войне. Мне разрешили въезд в Штаты, потому что идет война. Я
получил работу, потому что идет война. Против воли я стал паразитом.
Наташа Петрова подмигнула мне.
- А почему бы вам не стать им по собственной воле? Это куда приятней.
Мы ехали сейчас вверх по Пятой авеню вдоль парка.
- Скоро начнутся ваши владения, - сказала Наташа Петрова.
Через некоторое время мы свернули на Восемьдесят шестую улицу. Это была
широкая, типично американская улица, и все-таки она сразу напомнила мне
маленькие немецкие городишки. По обе стороны мелькали кондитерские,
пивнушки, сосисочные.
- Здесь все еще говорят по-немецки? - спросил я.
- Сколько угодно. Американцы не мелочны. Они никого не сажают. Не то что
немцы. - Наташа Петрова засмеялась. - Впрочем, и американцы сажают. К
примеру, японцев, которые здесь жили.
- А также французов и немецких эмигрантов, которые жили в Европе.
- По-моему, всюду сажают не тех, кого надо. Правда?
- Возможно. Как бы то ни было, нацисты с этой улицы разгуливают на
свободе. Нельзя ли нам поехать куда-нибудь еще?
Секунду Наташа Петрова смотрела на меня молча, потом задумчиво сказала:
- С другими я не такая. Что-то раздражает меня в вас.
- Ценное признание. Со мной происходит то же самое.
Она не обратила внимания на мои слова.
- Раздражает. Нечто похожее на скрытое самодовольство, - сказала она, -
оно так далеко запрятано, что не доберешься. Но это злит. Вы меня понимаете?
- Безусловно. В других это злит и меня. Но к чему такой разговор? [101]
- Чтобы вас позлить, - ответила Наташа Петрова, - только поэтому. А что
вас раздражает во мне?
- Ничего, - сказал я, рассмеявшись.
Наташа вспыхнула. И я тут же раскаялся, но было уже поздно.
- Чертов немец! - пробормотала она. Лицо у нее побледнело, она избегала
встречаться со мной взглядом.
- Возможно, вам будет интересно узнать, что Германия лишила меня
гражданства, - ответил я и разозлился на самого себя за эти слова.
- Ничего удивительного. - Наташа Петрова постучала в стекло. - А теперь к
гостинице "Ройбен".
- Извините, мадам, - сказал шофер, - на какой она улице?
- Это та гостиница, у которой вы меня дожидались.
- Очень хорошо.
- Зачем подвозить меня к гостинице? - сказал я. - Могу выйти сейчас.
Автобусов везде сколько угодно.
- Ваша воля. Тем более, здесь - ваши родные места.
- Остановите, пожалуйста! - сказал я, обращаясь к шоферу, и вышел из
машины. - Большое спасибо, Наташа.
Она не ответила. Я стоял на Восемьдесят шестой улице в Нью-Йорке и
смотрел не отрываясь на кафе "Гинденбург", откуда доносились звуки духового
оркестра. В кафе "Скрипач" был выставлен домашний крендель. В соседней
витрине висели кровяные колбасы. Вокруг меня слышалась немецкая речь. Все
эти годы я не раз представлял себе, как было бы хорошо вернуться к своим. Но
не о таком возвращении я мечтал.
IX
У Силверса я поначалу должен был составлять каталог на все когда-либо
проданное им и отмечать на фотографиях картин имена их прежних владельцев.
- Самое трудное, - говорил Силверс, - это установить подлинность старых
полотен. Никогда нельзя [102] быть уверенным в их подлинности. Картины - они
как аристократы. Их родословную надо прослеживать вплоть до написавшего их
художника. И линия эта должна быть непрерывной: от церкви Х к кардиналу А,
от коллекции князя Y к каучуковому магнату Рабиновичу или автомобильному
королю Форду. Пробелы здесь недопустимы.
- Но речь ведь идет об известных картинах?
- Ну и что? Фотография возникла лишь в конце девятнадцатого века. К тому
же далеко не у всех старинных полотен есть копии, с которыми можно было бы
свериться. Нередко приходится довольствоваться одними предположениями, -
Силверс саркастически ухмыльнулся, - и заключениями искусствоведов.
Я сгреб в кучу фотографии. Сверху лежали цветные снимки картины Мане -
небольшого натюрморта: пионы в стакане воды. Цветы и вода были как живые. От
них исходило удивительное спокойствие и внутренняя энергия - настоящее
произведение искусства! Казалось, художник впервые сотворил эти цветы и до
него их не существовало на свете.
- Нравится? - спросил Силверс.
- Прелестно.
- Лучше, чем розы Ренуара там на стене?
- Это совсем другое, - сказал я. - В искусстве вообще вряд ли уместно
слово "лучше"!
- Уместно, если ты - антиквар.
- Эта картина Мане - миг творения, тогда как Ренуар - само цветение
жизни.
Силверс покачал головой.
- Недурно. Вы были писателем?
- Всего лишь журналистом, да и то плохоньким.
- Вам сам Бог велел писать о живописи.
- Для этого я слишком слабо в ней разбираюсь. На лице Силверса вновь
появилась саркастическая усмешка.
- Думаете, люди, которые пишут о картинах, разбираются в них лучше? Скажу
вам по секрету: о картинах нельзя писать - как вообще об искусстве. Все, что
пишут об этом, служит лишь одной цели - просве[103] щению невежд. Писать об
искусстве нельзя. Его можно только чувствовать.
Я не возражал.
- И продавать, - добавил Силверс. - Вы, наверное, это подумали?
- Нет, - ответил я и не покривил душой. - А почему вы решили, что мне сам
Бог велел писать о картинах? Потому что писать о них нечего?
- Все-таки это лучше, чем быть плохоньким журналистом.
- Как знать.
Силверс рассмеялся:
- Вы, как и многие европейцы, мыслите крайностями. Или это свойственно
молодежи? Однако вы уже не так молоды. А ведь между крайностями есть еще
множество всяких вариантов и нюансов. У вас же об этом неверные
представления. Я вот хотел стать художником. И стал им. Писал со всем
энтузиазмом, присущим заурядному художнику. А теперь я антиквар и торгую
картинами - со всем присущим этой профессии цинизмом. Ну и что? Предал я
искусство тем, что не пишу больше плохих картин, или предаю его тем, что
торгую картинами? Размышления в летний день в Нью-Йорке, - помолчав, сказал
он и предложил мне сигару. - Попробуйте-ка вот эту сигару. Самая легкая изо
всех гаванских. Вы любите сигары?
- Я еще плохо в них разбираюсь. Курю все, что попадается под руку.
- Вам можно позавидовать.
Я удивленно поднял голову:
- Это для меня новость. Не думал, что этому можно завидовать.
- У вас все еще впереди - выбор, наслаждение и пресыщение. Под конец
остается лишь пресыщение. Чем ниже ступень, с которой начинаешь свой путь,
тем позже наступает пресыщение.
- По-вашему, начинать надо с варварства?
- Если угодно.
Я обозлился. Варваров мне довелось видеть предостаточно. Эти салонные
эстетические концепции меня [104] раздражали - ими можно забавляться в более
безмятежные времена. Даже за восемь долларов в день я не желал слушать
разглагольствования Силверса. Я показал ему кипу фотографий.
- В картинах импрессионистов, наверное, проще разобраться, чем в картинах
эпохи Ренессанса, - сказал я. - Все-таки они писали на несколько столетий
позже. Дега и Ренуар дожили до первой мировой войны, а Ренуар даже пережил
ее.
- И тем не менее появилось уже немало подделок и Ренуара, и Дега.
- Стало быть, единственной гарантией является тщательная экспертиза?
Силверс усмехнулся:
- Экспертиза или чутье. Нужно знать сотни картин. Видеть их вновь и
вновь. На протяжении многих лет. Смотреть, изучать, сравнивать. И снова
смотреть.
- Ну, разумеется, - сказал я. - Только почему же тогда многие директора
музеев ошибаются в своих заключениях?
- Одни - умышленно. Но это быстро выходит наружу. Другие на самом деле
ошибаются. Почему? Вот мы и подошли к вопросу о различии между директором
музея и коммерсантом. Директор музея покупает редко и за счет музея.
Коммерсант покупает часто - и всегда за свой счет. Не кажется ли вам, что
этим они и отличаются друг от друга? Если коммерсант в чем-то ошибается, он
теряет свои деньги. Директору же музея гарантирован каждый цент жалованья. У
него интерес к картинам чисто академический, а у коммерсанта - финансовый.
Естественно, что у коммерсанта взгляд острее, он большим рискует.
Я принялся разглядывать этого изысканно одетого человека. Костюм и
ботинки на нем были английские, рубашка - из лучшего парижского магазина. Он
был выхолен и благоухал французским одеколоном. И мне показалось, что он
отделен от меня стеклянной стеной:
я слышал все, что он говорил, но так, будто он где-то далеко-далеко. Он
жил в некоем темном мире, мире головорезов и разбойников - в этом я был
уверен, - [105] но разбойников весьма элегантных и весьма коварных. Все, что
он говорил, было верно и в то же время неверно. Все представало в странно
искаженном виде. На первый взгляд Силверс производил впечатление спокойного,
убежденного в своем превосходстве человека, но у меня было такое чувство,
что он в любую минуту может превратиться в безжалостного дельца и не убоится
пойти по трупам. Его мир насквозь фальшив, он слагался из мыльных пузырей
благозвучных фраз и сомнительной близости к искусству, в котором Силверс
разбирался лишь в ценах. Человек, действительно любящий картины, не стал бы
ими торговать, подумалось мне.
Силверс посмотрел на часы.
- На сегодня хватит. Мне пора в клуб.
Меня нисколько не удивило, что он торопился туда. Это вполне вязалось с
моим представлением о его нереальном существовании за "стеклянной стеной".
- Мы найдем общий язык, - сказал он и провел рукой по складке брюк.
Я невольно посмотрел на его ботинки. Он был слишком уж элегантен. Носки
ботинок были чуть острее, чем нужно, а цвет - чуть светлее. Покрой костюма
несколько вызывающий, а галстук - чересчур пестрый и шикарный. Он в свою
очередь окинул взглядом мой костюм.
- Вам в нем не жарко?
- Когда очень жарко, я снимаю пиджак.
- Это не годится. Купите себе костюм из тропикала. Американские готовые
вещи очень добротны. Здесь даже миллионеры редко шьют костюмы на заказ.
Купите в магазине братьев Брук. А хотите подешевле - у "Браунинг энд Кинг".
За шестьдесят долларов можно приобрести нечто вполне приличное.
Силверс вытащил из кармана пиджака пачку банкнот. Я еще раньше заметил,
что у него нет бумажника.
- Вот, - сказал он и протянул мне сто долларов. Считайте это авансом.
Стодолларовая бумажка жгла мне карман. У меня еще было время зайти в
магазин "Браунинг энд Кинг". [106]
Я шел по Пятой авеню, славя имя Силверса в безмолвной молитве. Лучше
всего было бы сохранить деньги и донашивать старый костюм. Но это было
невозможно. Через несколько дней Силверс наверняка спросит меня о костюме.
Так или иначе, после всех лекций об искусстве, как о наилучшем помещении
капитала, мой собственный капитал удвоился, хоть я и не приобрел картины
Мане.
Через некоторое время я свернул на Пятьдесят четвертую улицу. Чуть
подальше находился небольшой цветочный магазин, где продавались очень
дешевые орхидеи - может быть, не совсем свежие, но это было незаметно.
Накануне Меликов дал мне адрес фирмы, где работала Наташа Петрова. В мыслях
у меня был полный разброд - я так и не понял, что представляет собой эта
женщина: то она казалась мне модницей и шовинисткой, то я сам себе казался
вульгарным плебеем. Теперь, похоже, в мою жизнь вмешался Бог, о чем
свидетельствовала стодолларовая бумажка, лежавшая у меня в кармане. Я купил