грязная, и крови больше не видно.
Огонь не ослабевает. Обе стороны ведут его одинаково интенсивно. На-
верно, наши давно уже считают меня погибшим.
Хмурое раннее утро. Уже совсем светло. Хрип не прекращается. Я заты-
каю уши, но очень скоро снова отнимаю пальцы, так как иначе мне не слыш-
но всех других звуков.
Фигура в противоположном углу зашевелилась. Я испуганно вздрагиваю и
невольно смотрю в ту сторону. Теперь я уже не могу оторвать глаз. Там
лежит человек с маленькими усиками, голова у него свалилась набок, одна
рука наполовину согнута в локте, и голова бессильно опирается на нее.
Другая рука лежит на груди, она в крови.
Он умер, говорю я себе, он, конечно, умер, он уже ничего не чувству-
ет, это не он хрипит, это только его тело. Но вот он пытается приподнять
голову, на мгновение стон становится громче, затем человек снова припа-
дает лбом к руке. Он не умер, - он умирает, но еще не умер. Я начинаю
пододвигаться к нему, останавливаюсь, опираюсь на руки и сползаю еще
поближе, выжидаю... Дальше, дальше. Мне надо проползти все эти жуткие
три метра, длинный, страшный путь. Наконец я добрался до него.
Тогда он открывает глаза. Должно быть, он меня все-таки услыхал и
смотрит на меня с выражением сильнейшего ужаса. Тело неподвижно, зато в
устремленных вдаль глазах столько неизбывной тоски, что с минуту мне ка-
жется: у них, наверно, хватило бы силы увлечь за собой тело. Хватило бы
силы перенести его одним рывком за сотни километров. Он лежит сейчас ти-
хо, совершенно спокойно, не издавая ни звука, хрипа больше не слышно, но
глаза у него кричат, ревут, - в них сосредоточилась жизнь, делающая пос-
леднее неимоверное усилие, чтобы спастись, трепещущая от страха перед
смертью, передо мной.
У меня подгибаются ноги, и я падаю на локти.
- Нет, нет, нет, - шепчу я.
Глаза следят за мной. Я не в силах пошевельнуться, пока они смотрят
на меня.
Потом его рука медленно соскальзывает с груди. Она опускается чуть
заметно, всего лишь на несколько сантиметров, но с этим движением его
глаза утратили свою власть надо мной. Я наклоняюсь к нему, качаю голо-
вой, шепчу: "Нет, нет, нет", поднимаю руку, - я должен показать, что хо-
чу ему помочь, - и глажу его лоб.
Заметив приближающуюся руку, глаза испуганно отпрянули, но теперь
взгляд теряет свою сосредоточенность, ресницы опускаются ниже, напряже-
ние спадает. Я расстегиваю его воротник и приподнимаю голову, чтобы ему
было удобнее лежать.
Рот у него полуоткрыт, он силится сложить какие-то слова. Губы пере-
сохли. Фляжки у меня нет, - я не взял ее с собой. Но внизу, на грязном
дне воронки, есть вода. Я слезаю вниз, вытаскиваю носовой платок, разво-
рачиваю его, прижимаю его к земле и начерпываю горстью желтую воду, ко-
торая просачивается через него.
Он проглатывает ее. Я приношу ему еще. Затем расстегиваю ему мундир,
чтобы перевязать его, насколько это возможно. Я должен сделать это по
крайней мере на тот случай, если попаду к ним в плен. Они увидят тогда,
что я хотел ему помочь, и не расстреляют меня. Он пытается сопротив-
ляться, но в руке у него совсем нет силы. Рубаха, слиплась, и ее не за-
дерешь, - сзади она пристегнута на пуговицах. Остается только разрезать
ее.
Принимаюсь искать кинжал и нахожу его. Но когда я собираюсь разрезать
рубаху, глаза еще раз открываются, и в них снова стоит крик, и они снова
смотрят этим безумным взглядом, так что я поневоле заслоняю их ладонью,
прижимаю веки пальцами и шепчу: "Ведь я хочу помочь тебе, товарищ,
camarade. camarade, camarade". Я настойчиво твержу это слово, чтобы он
меня понял.
У него три раны. Бинты из моего пакета прикрывают их, но кровь выте-
кает из-под повязки. Я затягиваю ее покрепче, тогда он стонет.
Это все, что я могу сделать. А теперь нам надо ждать, ждать...
О, эти долгие часы! Я снова слышу хрип. Сколько же времени нужно че-
ловеку, чтобы умереть? Я ведь знаю: его уже не спасти. Сначала я еще пы-
таюсь убедить себя, что он выживет, но в середине дня этот самообман
рухнул, разлетелся во прах, сметенный его предсмертными стонами. Если бы
только я не потерял револьвера, я бы пристрелил этого человека. Заколоть
его я не могу.
В полдень мое сознание меркнет, и я бездумно дремлю где-то на его
грани. Меня гложет голод, я чуть не плачу, так мне хочется есть, но ни-
как не могу взять себя в руки. Приношу то и дело воды умирающему, а по-
том пью и сам.
Он первый человек, которого я убил своими руками и который умирает у
меня на глазах, по моей вине. И Кату, и Кроппу, и Мюллеру тоже доводи-
лось видеть людей, которых они застрелили, многие из нас испытали это,
во время рукопашной это бывает нередко...
И все-таки каждый его вздох обнажает мне сердце. У этого умирающего
есть союзники - минуты и часы; у него есть незримый нож, которым он меня
убивает, - время и мои мысли.
Я многое бы отдал за то, чтобы он выжил. Так тяжко лежать здесь и
смотреть, как он умирает.
В три часа дня все кончено.
Мне становится легче. Но ненадолго. Вскоре мне начинает казаться, что
переносить молчание еще труднее, чем слышать его стоны. Мне хотелось бы
вновь услышать его хрип, отрывистый, то затихающий, то опять громкий и
сиплый.
Я делаю сейчас бессмысленные вещи. Но мне надо чем-то занять себя.
Еще раз укладываю покойника поудобнее, хотя он уже ничего больше не
чувствует. Закрываю ему глаза. Глаза у него карие, волосы черные, слегка
вьющиеся на висках.
Под усиками пухлые, мягкие губы, нос с небольшой горбинкой, лицо
смуглое; теперь он не выглядит таким болезненно бледным, как прежде,
когда он еще был жив. На минуту оно даже кажется почти совсем здоровым;
затем оно быстро превращается в одно из тех осунувшихся, отчужденных
лиц, которые я так часто видел у покойников и которые так похожи друг на
друга.
Уж, наверно, его жена думает сейчас о нем; она не знает, что случи-
лось. Судя по его виду, он ей часто писал. Письма еще будут приходить к
ней, - завтра, через неделю, быть может, какое-нибудь запоздавшее письмо
придет даже через месяц. Она будет читать его, и в этом письме он будет
разговаривать с ней.
У меня становится все более скверно на душе, я не могу сдержать нап-
лыв мыслей. Как выглядит его жена? Уж не похожа ли она на ту худенькую,
смуглую с той стороны канала? Разве я не могу считать ее своей? Быть мо-
жет, теперь, после того, что случилось, она стала моей! Ах, если бы Кан-
торек был сейчас здесь! А что если бы моя мать увидела меня сейчас?..
Этот человек наверняка прожил бы еще лет тридцать, если бы я получше
запомнил, как мне идти обратно. Если бы он пробежал на два метра левее,
он сидел бы сейчас у себя в окопе и писал бы новое письмо своей жене.
Но что проку в этих рассуждениях, - ведь это наша общая судьба: если
бы Кеммерих отставил свою ногу на десять сантиметров правее, если бы Ха-
йе пригнулся на пять сантиметров ниже...
Молчание затянулось. Я начинаю говорить, потому что не могу иначе. Я
обращаюсь к нему и высказываю ему все:
- Товарищ, я не хотел убивать тебя. Если бы ты спрыгнул сюда еще раз,
я не сделал бы того, что сделал, - конечно, если бы и ты вел себя благо-
разумно. Но раньше ты был для меня лишь отвлеченным понятием, комбинаци-
ей идей, жившей в моем мозгу и подсказавшей мне мое решение. Вот эту-то
комбинацию я и убил. Теперь только я вижу, что ты такой же человек, как
и я. Я помнил только о том, что у тебя есть оружие: гранаты, штык; те-
перь же я смотрю на твое лицо, думаю о твоей жене и вижу то общее, что
есть у нас обоих. Прости меня, товарищ! Мы всегда слишком поздно прозре-
ваем. Ах, если б нам почаще говорили, что вы такие же несчастные ма-
ленькие люди, как и мы, что вашим матерям так же страшно за своих сыно-
вей, как и нашим, и что мы с вами одинаково боимся смерти, одинаково
умираем и одинаково страдаем от боли! Прости меня, товарищ: как мог ты
быть моим врагом? Если бы мы бросили наше оружие и сняли наши солдатские
куртки, ты бы мог быть мне братом, - точно так же, как Кат и Альберт.
Возьми от меня двадцать лет жизни, товарищ, и встань. Возьми больше, - я
не знаю, что мне теперь с ней делать!
Канонада стихла, фронт спокоен, только потрескивают винтовки. Пули
ложатся густо, это не беспорядочная стрельба, - обе стороны ведут при-
цельный огонь. Мне нельзя выходить отсюда.
- Я напишу твоей жене, - торопливо говорю я умершему. - Я напишу ей,
пусть она узнает об этом от меня. Я скажу ей все, что говорю тебе. Она
не должна терпеть нужду, я буду ей помогать, и твоим родителям, и твоему
ребенку тоже...
Его куртка полурасстегнута. Я быстро нахожу бумажник. Но я медлю раз-
вернуть его. В нем лежит солдатская книжка с его фамилией. Пока я не
знаю его фамилии, я, быть может, еще забуду его, время сотрет его образ.
А его фамилия - это гвоздь, который будет забит где-то у меня внутри,
так что его уж никогда не вытащишь. Она будет обладать властью вновь и
вновь вызывать в моей памяти все случившееся, и оно сможет тогда посто-
янно возвращаться - и опять вставать передо мной.
Не в силах решиться, я держу бумажник в руке. Он падает и раскрывает-
ся. Из него выпадает несколько писем и фотографий. Я подбираю их и хочу
вложить обратно, но голод, опасность, неопределенность моего положения,
часы, проведенные с мертвецом, - все эти гнетущие переживания довели ме-
ня до отчаяния. Я хочу ускорить развязку, усугубить мучения и разом по-
кончить с ними. Так человек, у которого нестерпимо болит рука, со всего
маху бьет ею о дерево, - все равно, будь что будет!
С фотографий на меня смотрят женщина и маленькая девочка. Это люби-
тельские снимки узкого формата, сделанные на фоне увитой плющом стены.
Рядом с ними лежат письма. Вынимаю их и пытаюсь читать. Я почти ничего
не понимаю, - почерк неразборчивый, к тому же французский язык я знаю
неважно. Но каждое слово, которое мне удается перевести, вонзается мне в
грудь как пуля, как нож.
Мой мозг перенапряжен. Но одно мне все-таки ясно: я не посмею напи-
сать этим людям, хоть и собирался это сделать. Это невозможно. Я еще раз
смотрю на фотографии. Это небогатые люди. Я мог бы посылать им денежные
переводы без подписи, - когда-нибудь потом, когда я буду зарабатывать. Я
цепляюсь за эту мысль, в ней есть что-то такое, на чем можно хоть нена-
долго остановиться. Этот убитый солдат связан и с моей собственной
жизнью, поэтому, если я хочу спастись, мне надо сделать и пообещать все;
не задумываясь, клянусь я ему, что посвящу всю свою жизнь только ему и
его семье; торопливо, брызжа слюной, я заверяю его в этом, а где-то в
глубине души у меня таится надежда, что этим я откуплюсь и что, может
быть, мне еще удастся выбраться отсюда, - мелкая хитрость в расчете на
то, что там, мол, будет видно. И поэтому я раскрываю его солдатскую
книжку и медленно читаю: "Жерар Дюваль, печатник".
Взяв у покойного карандаш, я записываю на конверте его адрес и потом
вдруг поспешно засовываю все это обратно в его карман.
"Я убил печатника Жерара Дюваля. Теперь мне надо стать печатником, -
думаю я, уже окончательно запутавшись, - стать печатником, печатни-
ком..."
Во второй половине дня я немного успокаиваюсь. Я напрасно боялся. Его
имя уже не приводит меня в смятение.
- Товарищ, - говорю я, повернувшись к убитому, но теперь уже спокой-
ным тоном. - Сегодня ты, завтра я. Но если я вернусь домой, я буду бо-
роться против этого, против того, что сломило нас с тобой. У тебя отняли
жизнь, а у меня? У меня тоже отняли жизнь. Обещаю тебе, товарищ: это не
должно повториться, никогда.
Солнце стоит низко. Я отупел от голода и усталости. Все, что было
вчера, представляется мне, как в тумане, я уже потерял надежду выбраться
отсюда. Сижу в полудреме и даже не соображаю, что дело идет к вечеру.