- А ты не мог бы устроить ему совсем кислую жизнь? - спрашиваю я.
- Возиться неохота, уж больно он глуп, - отвечает Миттельштедт тоном
великодушного превосходства.
Что такое отпуск? Ожидание на распутье, после которого все станет
только труднее. Уже сейчас разлука вторгается в него. Мать молча смотрит
на меня. Я знаю, она считает дни. По утрам она всегда грустна. Вот и еще
одним днем меньше стало. Она прибрала мой ранец, - ей не хочется, чтобы
он напоминал ей об этом.
За размышлениями часы убегают быстро. Я стряхиваю свою задумчивость и
иду проводить сестру. Она собралась на бойню, чтобы получить несколько
фунтов костей. Это большая льгота, и люди встают в очередь уже с раннего
утра. Некоторым становится дурно.
Нам не повезло. Сменяя друг друга, мы ждем три часа, после чего оче-
редь расходится, - костей больше нет.
Хорошо, что мне выдают мой паек. Я приношу его матери, и таким обра-
зом мы все питаемся немножко получше.
Дни становятся все тягостней, глаза матери - все печальней. Еще четы-
ре дня. Мне надо сходить к матери Кеммериха.
Этого не опишешь. Где слова, чтобы рассказать об этой дрожащей, рыда-
ющей женщине, которая трясет меня за плечи и кричит: "Если он умер, по-
чему же ты остался в живых! ", которая изливает на меня потоки слез и
причитает: "И зачем вас только посылают туда, ведь вы еще дети... ", ко-
торая падает на стул и плачет: "Ты его видел? Ты еще успел повидать его?
Как он умирал?"
Я говорю ей, что он был ранен в сердце и сразу же умер. Она смотрит
на меня, ей не верится.
- Ты лжешь. Я все знаю. Я чувствовала, как тяжело он умирал. Я слыша-
ла его голос, по ночам мне передавался его страх. Скажи мне всю правду,
я хочу знать, я должна знать.
- Нет, - говорю я, - я был рядом с ним. Он умер сразу же.
Она тихо просит меня:
- Скажи. Ты должен сказать. Я знаю, ты хочешь меня утешить, но разве
ты не видишь, что ты меня только еще больше мучаешь? Уж лучше скажи
правду. Я не в силах оставаться в неведении, скажи, как было дело, пусть
это даже будет очень страшно. Это все же лучше, чем то, что мне кажется
сейчас.
Я никогда не скажу ей этого, хоть разруби меня на мелкие кусочки. Мне
ее жалко, но в то же время она кажется мне немного глупой. И чего она
только добивается, - ведь будет она это знать или нет, Кеммериха все
равно не воскресишь. Когда человек перевидал столько смертей, ему уже
нелегко понять, как можно так горевать об одном. Поэтому я говорю с не-
которым нетерпением:
- Он умер сразу же. Он даже ничего и не почувствовал. Лицо у него бы-
ло совсем спокойное.
Она молчит. Затем с расстановкой спрашивает:
- Ты можешь поклясться?
- Да.
- Всем, что тебе свято? О господи, ну что мне сейчас свято? У нашего
брата это понятие растяжимое.
- Да, он умер тотчас же.
- Повторяй за мной: "И если это неправда, пусть я сам не вернусь до-
мой".
- Пусть я сам не вернусь домой, если он умер не сразу же.
Я бы ей еще и не таких клятв надавал. Но, кажется, она мне поверила.
Она долго стонет и плачет. Потом она просит меня рассказать, как было
дело, и я сочиняю историю, в которую теперь и сам почти что верю.
Когда я собираюсь уходить, она целует меня и дарит мне его карточку.
Он снят в своем мундире новобранца и стоит, прислонившись спиной к круг-
лому столу с ножками из березовых поленьев, с которых не снята кора. На
заднем плане - декоративный лес. На столе стоит кружка пива.
Последний вечер перед отъездом. Все приумолкли. Я ложусь спать рано;
я перебираю подушки, прижимаюсь к ним, зарываюсь в них с головой. Как
знать, доведется ли мне еще когда-нибудь спать на такой вот перине!
Поздно вечером мать еще раз приходит ко мне в комнату. Она думает,
что я сплю, и я притворяюсь спящим. Разговаривать, сидеть рядом без сна
было бы слишком тяжело.
Она сидит почти до самого утра, хотя ее мучают боли и временами она
корчится. Наконец я не выдерживаю и делаю вид, что просыпаюсь.
- Иди спать, мама, ты здесь простудишься.
Она говорит:
- Выспаться я и потом успею.
Я приподнимаюсь на подушках:
- Мне ведь сейчас еще не на фронт, мама. Я же сначала пробуду четыре
недели в лагере. В одно из воскресений я, может быть, еще наведаюсь к
вам.
Она молчит. Затем она негромко спрашивает:
- Ты очень боишься?
- Нет, мама.
- Вот что я еще хотела сказать тебе: остерегайся женщин во Франции.
Женщины там дурные.
Ах мама, мама! Я для тебя ребенок - почему же я не могу положить тебе
голову на колени и поплакать? Почему я всегда должен быть сильнее и
сдержаннее, - ведь и мне порой хочется поплакать и услышать слово утеше-
ния, ведь я и в самом деле еще почти совсем ребенок, в шкафу еще висят
мои короткие штанишки. Это было еще так недавно, почему же все это ушло?
Я говорю, стараясь быть как можно спокойнее:
- Там, где стоит наша часть, женщин нет, мама.
- И будь поосторожнее там на фронте, Пауль.
Ах, мама, мама! Почему я не могу обнять тебя и умереть вместе с то-
бой. Какие мы все-таки несчастные людишки!
- Да, мама, я буду осторожен!
Ах, мама, мама! Давай встанем и уйдем, давай пойдем с тобой сквозь
годы, в прошлое, пока с нас не свалятся все эти беды, - в прошлое, к са-
мим себе!
- Может быть, тебе удастся перевестись куданибудь, где не так опасно?
- Да, мама, меня могут оставить при кухне, это вполне возможно.
- Так смотри же не отказывайся, не слушай, что люди говорят.
- Пускай себе говорят, мама, мне все равно.
Она вздыхает. Лицо ее светится в темноте белым пятном.
- А теперь иди спать, мама.
Она не отвечает. Я встаю и укутываю ее плечи моим одеялом. Она опира-
ется на мою руку, - у нее начались боли. Я веду ее в спальню. Там я ос-
таюсь с ней еще некоторое время.
- А потом, мама, тебе еще надо выздороветь до моего возвращения.
- Да, да, дитя мое.
- Не смейте мне ничего посылать, мама. Мы там едим досыта. Вам здесь
самим пригодится.
Вот она лежит в постели, бедная мама, которая любит меня больше всего
на свете. Когда я собираюсь уходить, она торопливо говорит:
- Я для тебя припасла еще две пары кальсон. Они из хорошей шерсти.
Тебе в них будет тепло. Смотри не забудь уложить их.
Ах, мама, я знаю, чего тебе стоило раздобыть эти кальсоны, сколько
тебе пришлось бегать, и клянчить, и стоять в очередях! Ах, мама, мама,
как это непостижимо, что я должен с тобой расстаться, - кто же, кроме
тебя, имеет на меня право? Я еще сижу здесь, а ты лежишь там, нам надо
так много сказать друг другу, но мы никогда не сможем высказать все это.
- Спокойной ночи, мама.
- Спокойной ночи, дитя мое.
В комнате темно. Слышится мерное дыхание матери да тиканье часов. За
окном гуляет ветер. Каштаны шумят.
В передней я спотыкаюсь о свой ранец, - он лежит там, уже уложенный,
так как завтра мне надо выехать очень рано.
Я кусаю подушки, сжимаю руками железные прутья кровати. Не надо мне
было сюда приезжать. На фронте мне все было безразлично, нередко я терял
всякую надежду, а теперь я никогда уже больше не смогу быть таким равно-
душным. Я был солдатом, теперь же все во мне - сплошная боль, боль от
жалости к себе, к матери, от сознания того, что все так беспросветно и
конца не видно.
Не надо мне было ехать в отпуск.
VIII
Я еще помню бараки этого лагеря. Здесь Химмельштос "воспитывал"
Тьядена. Из людей же я почти никого не знаю: как и всегда, здесь все пе-
ременилось. Лишь несколько человек мне доводилось мельком видеть еще и в
тот раз.
Службу я несу как-то механически. Вечера почти всегда провожу в сол-
датском клубе; на столах разложены журналы, но читать мне не хочется,
зато там есть рояль, на котором я с удовольствием играю. Нас обслуживают
две девушки, одна из них совсем молоденькая.
Лагерь обнесен высокими заборами из проволоки. Возвращаясь поздно ве-
чером из клуба, мы должны предъявлять пропуск. Те, кто умеет столко-
ваться с часовым, могут, конечно, проскочить и без пропуска.
Каждый день нас выводят на ротные учения, которые проводятся в степи,
среди березовых рощиц и зарослей можжевельника. Когда от нас не требуют
ничего другого, это вполне терпимо. Ты бежишь вперед, падаешь на землю,
и венчики цветов и былинок колышутся от твоего дыхания. Светлый песок
оказывается, когда видишь его так близко, чистым, как в лаборатории, он
весь состоит из мельчайших зернышек кремния. Так и хочется запустить в
него руку.
Но самое красивое здесь - это рощи с их березовыми опушками. Они по-
минутно меняют свои краски. Только что стволы сияли самой яркой белиз-
ной, осененные воздушной, легкой как шелк, словно нарисованной пастелью,
зеленью листвы; проходит еще мгновение, и все окрашивается в голубова-
то-опаловый цвет, который надвигается, отливая серебром, со стороны
опушки и гасит зелень, а в одном месте он тут же сгущается почти до чер-
ного, - это на солнце набежала тучка. Ее тень скользит, как призрак,
между разом поблекшими стволами, все дальше и дальше по просторам степи,
к самому горизонту, а тем временем березы уже снова стоят, как празднич-
ные знамена с белыми древками, и листва их пылает багрянцем и золотом.
Нередко я так увлекаюсь этой игрой прозрачных теней и тончайших от-
тенков света, что даже не слышу слов команды; когда человек одинок, он
начинает присматриваться к природе и любить ее. А я здесь ни с кем не
сошелся поближе, да и не стремлюсь к этому, довольствуясь обычным обще-
нием с окружающими. Мы слишком мало знакомы, чтобы видеть друг в друге
нечто большее, чем просто человека, с которым можно почесать язык или
сыграть в "двадцать одно".
Рядом с нашими бараками находится большой лагерь русских военноплен-
ных. Он отделен от нас оградой из проволочной сетки, но тем не менее
пленные все же умудряются пробираться к нам. Они ведут себя очень робко
и боязливо; большинство из них - люди рослые, почти все носят бороды; в
общем, каждый из них напоминает присмиревшего после побоев сенбернара.
Они обходят украдкой наши бараки, заглядывая в бочки с отбросами. Трудно
представить себе, что они там находят. Нас и самих-то держат впроголодь,
а главное - кормят всякой дрянью: брюквой (каждая брюквина режется на
шесть долек и варится в воде), сырой, не очищенной от грязи морковкой;
подгнившая картошка считается лакомством, а самое изысканное блюдо - это
жидкий рисовый суп, в котором плавают мелко нарезанные говяжьи жилы; мо-
жет, их туда и кладут, но нарезаны они так мелко, что их уже не найдешь.
Тем не менее все это, конечно, исправно съедается. Если кое-кто и в
самом деле живет так богато, что может не подъедать всего дочиста, то
рядом с ним всегда стоит добрый десяток желающих, которые с удовольстви-
ем возьмут у него остатки. Мы выливаем в бочки только то, чего нельзя
достать черпаком. Кроме того, мы иногда бросаем туда кожуру от брюквы,
заплесневевшие корки и разную дрянь.
Вот это жидкое, мутное, грязное месиво и разыскивают пленные. Они
жадно вычерпывают его из вонючих бочек и уносят, пряча под своими гим-
настерками.
Странно видеть так близко перед собой этих наших врагов. Глядя на их
лица, начинаешь задумываться. У них добрые крестьянские лица, большие
лбы, большие носы, большие губы, большие руки, мягкие волосы. Их следо-
вало бы использовать в деревне - на пахоте, на косьбе, во время сбора
яблок. Вид у них еще более добродушный, чем у наших фрисландских
крестьян.
Грустно наблюдать за их движениями, грустно смотреть, как они выклян-
чивают чего-нибудь поесть. Все они довольно заметно ослабли, - они полу-
чают ровно столько, чтобы не умереть с голоду. Ведь нас и самих-то давно
уже не кормят досыта. Они болеют кровавым поносом; боязливо оглядываясь,
некоторые из них украдкой показывают испачканные кровью подолы рубах.