тяжелом положении, мы предпочитаем объявить о нем, чтобы другие подумали,
что нас ничуть не стесняет подобное признание, что сделать его нам легко,
приятно, что оно вылилось у нас из души, что вот такое обстоятельство -
отсутствие каких бы то ни было отношений у Леграндена с Германтами - совсем
не случайно, что такова его, Леграндена, воля, такова его семейная традиция,
что ему не позволяют бывать у Германтов его нравственные воззрения или
какой-то таинственный обет. "Нет, - продолжал Легранден, видимо желая
объяснить, чем вызвана его интонация, - я с ними незнаком, я никогда не
стремился к этому знакомству, я всегда дорожил своей полной независимостью:
вы же знаете, ведь я, в сущности, якобинского толка. Многие предлагали мне
свои услуги, убеждали, что я напрасно не бываю у Германтов, что обо мне
могут подумать, будто я невежа, будто я бирюк. Но что-что, а это меня не
пугает: ведь это же правда! Откровенно говоря, я люблю несколько церквей,
две-три книги, картины, числом чуть побольше, лунный свет, и еще я люблю,
когда ветер вашей юности веет на меня запахом цветов, - видеть их мои
старые глаза уже не видят". Мне было не совсем понятно, какая связь между
отказом побывать у людей, с которыми вы не знакомы, и сохранением своей
независимости и почему за это вас ославят дикарем, бирюком. Я чувствовал
лишь, что Легранден не вполне искренен, уверяя, будто он не любит ничего,
кроме церквей, лунного света и юности; он очень любил знать, и так велика
была его боязнь произвести на нее неблагоприятное впечатление, что он
умалчивал о том, что у него есть приятели среди мещан: сыновья нотариусов
или биржевых маклеров, - он считал, что если правде суждено всплыть наружу,
то пусть уж лучше это произойдет в его отсутствие, пусть его судят заочно,
"за неявкой в суд": Легранден был сноб. Само собой разумеется, он никогда не
пользовался выражениями, которые так любили мои родные и я. И когда я
спросил его: "Вы знакомы с Германтами?" - Легранден-собеседник ответил:
"Нет, я никогда не стремился к знакомству с ними". На беду Леграндена сразу
было видно, что это отвечает его двойник, так как другой Легранден, которого
он старался запрятать поглубже внутрь себя, которого он не показывал, потому
что тот Легранден знал о существовании нашего Леграндена, о его снобизме,
знал о нем такие вещи, которые могли бы бросить на него тень, - другой
Легранден уже ответил мне страдальческим взглядом, ответил тем, как
искривились его губы, ответил неуместной многозначительностью тона, тучей
стрел, которыми наш Легранден был мгновенно изъязвлен и обескровлен, как
некий снобиствующий св. Себастьян[70]: "Ах, какую боль вы мне причинили!
Нет, я с Германтами незнаком, - не касайтесь же этой раны, она и так ноет у
меня всю жизнь". И хотя Легранден-бедокур, Легранден-шантажист не был таким
краснобаем, как тот, зато его речь отличалась гораздо большей
непосредственностью, складывалась из так называемых "рефлексов", и когда
Легранден-собеседник только еще собирался заткнуть ему рот, он уже
проговаривался, и сколько бы потом наш друг ни приходил в отчаяние от того,
как ему напортил своими разоблачениями его alter ego, он мог лишь
сгладить впечатление, но не больше.
Конечно, это не значит, что Легранден лицемерил, когда нападал на
снобов. Он не мог знать и, во всяком случае, не замечал за собой, что он
тоже сноб, - нам видны только чужие наклонности; если же нам удается
познать свои собственные, то лишь те из них, на которые нам укажут со
стороны. На нас самих они влияют опосредствованно, через воображение,
подменяющее первые наши душевные движения выросшими на их основе и
выглядящими красивее. Снобизм не соблазнял Леграндена зачастить к
какой-нибудь герцогине. Он лишь заставлял его воображение наделять ее всеми
достоинствами. Легранден завязывал отношения с герцогиней, уверяя себя, что
его влечет к ней ее ум и душевные качества, которых не видят жалкие снобы. А
другие снобы знали, что он одной с ними породы: неспособные понять
посредническую роль его воображения, они видели только светский образ жизни
Леграндена и его первопричину.
Теперь мои близкие окончательно разочаровались в Леграндене и
отдалились от него. Мама потешалась всякий раз, как заставала его на месте
преступления, совершающим грех, в котором он не каялся и который он
продолжал называть непростительным, то есть грех снобизма. Отец, напротив,
не склонен был из-за фатовства Леграндена отворачиваться от него или же
смотреть на него как на посмешище, и в тот год, когда родные хотели
отправить меня на летние каникулы с бабушкой в Бальбек, он заявил: "Надо
непременно сказать Леграндену, что вы собираетесь в Бальбек, - может быть,
он даст вам письмо к своей сестре. Он, наверно, уже и забыл, что говорил нам
про нее: она живет в двух километрах оттуда". Бабушка считала, что во время
морских купаний нужно весь день проводить на пляже и дышать морской солью, а
что заводить знакомства не следует, потому что визиты и знакомства уводят от
морского воздуха; напротив, она просила отца ничего не говорить Леграндену о
наших намерениях, - она уже видела, как его сестра, г-жа де Говожо,
подъезжает к нам как раз в тот момент, когда мы собираемся на рыбную ловлю,
и нам ничего иного не остается, как сидеть в душной комнате и принимать ее.
Мама посмеивалась над ее опасениями; в глубине души она была уверена, что
опасность не столь грозна и что Легранден не проявит особого желания
знакомить нас с сестрой. Нам и не пришлось заводить с ним разговор о
Бальбеке: однажды вечером мы встретили Леграндена на берегу Вивоны, и он, не
подозревая, что мы собираемся в Бальбек, сам попался в ловушку.
- Сегодня облака окрашены в чудные фиолетовые и голубые тона, правда,
мой друг? - заговорил он с отцом. - Особенно хорош голубой, - это скорее
тон цветов, чем воздуха, тон зольника, который мы не привыкли видеть на
небе. А вон у того розового облачка, - разве и у него не окраска цветка:
гвоздики или гортензии? Пожалуй, только на берегу Ла-Манша, между Нормандией
и Бретанью, я приобрел еще более богатый запас наблюдений над растительным
царством атмосферы. Недалеко от Бальбека, в еще совсем диких местах есть
очаровательно тихая бухточка, так вот там закат над Ожской долиной,
золотисто-багряный закат, - кстати, я не могу о нем сказать ничего плохого,
- лишен своеобразия, не производит впечатления; но зато в этом влажном и
мягком воздухе вечерами мгновенно распускаются небесные цветы, голубые и
розовые, - их ни с чем нельзя сравнить, и чаще всего увядают они на
протяжении нескольких часов. Другие опадают сейчас же, и тогда небо, все
покрытое осыпью бесчисленных лепестков, светло-желтых и розовых, еще
прекраснее. Золотистая отмель этой бухты, - ее называют Опаловой, -
оставляет особое умилительное впечатление, оттого что она, словно белокурая
Андромеда[71], прикована к грозным утесам, к бесприютному берегу, где
произошло столько бедствий, где каждую зиму корабль за кораблем гибнут в
коварном океане. Бальбек! Это наш самый древний геологический костяк,
действительно Арморика[72], Море, край света, проклятая страна, так хорошо
описанная Анатолем Франсом[73], этим чародеем, которого наш юный друг
непременно должен прочесть, страна с ее вечными туманами, настоящая
Киммерия[74] из "Одиссеи". В Бальбеке, на древней чудесной земле, уже
строятся отели, но они не могут ее испортить, и как раз оттуда особенно
упоительны походы в первобытные и такие прекрасные места, - ведь это же два
шага!
- А у вас нет знакомых в Бальбеке? - спросил отец. - Вот этому
мальчугану предстоит провести там два месяца с бабушкой, а может быть, и с
мамой.
Отец задал этот неожиданный для Леграндена вопрос, когда тот смотрел
прямо на него, и Легранден не смог отвести взгляд; вместо этого он все
пристальнее и пристальнее, с печальной улыбкой, смотрел в глаза своему
собеседнику, дружелюбно и открыто, как человек, которому нечего бояться
глядеть на другого в упор: можно было подумать, что голова моего отца вдруг
стала прозрачной, и Легранден видит сквозь нее вдали ярко окрашенное облако,
и это оправдывало Леграндена в собственных глазах, это давало ему
возможность мысленно сослаться на то, что когда его спросили, нет ли у него
знакомых в Бальбеке, он думал о другом и не слышал, что ему сказали. Обычно
такое выражение лица вызывает у собеседника вопрос: "О чем это вы
задумались?" Но мой отец имел жестокость спросить Леграндена с любопытством
и раздражением:
- Раз вы так хорошо знаете Бальбек, стало быть, у вас есть там друзья?
Легранден напряг отчаянные усилия для того, чтобы его улыбка достигла
предела ласковости, неопределенности, чистосердечия и рассеянности, но,
очевидно решив, что не ответить нельзя, сказал:
- У меня друзья всюду, где есть купы раненых, но не побежденных
деревьев, сплачивающихся для того, чтобы с патетической настойчивостью
возносить совместную мольбу к немилосердному небу, которое не щадит их.
- Я не об этом, - перебил его мой отец, настойчивый, как деревья, и
безжалостный, как небо. - Я спросил, нет ли у вас там знакомых, чтобы в
случае чего моя теща не чувствовала себя одинокой в этой глуши.
- Там, как и везде, я знаю всех и не знаю никого, - ответил
Легранден; его не так-то просто было припереть к стене. - Я знаю множество
предметов и очень мало людей. Но предметы там тоже кажутся людьми, людьми с
тонкой душой, которые редко встречаются и которым жизнь не удалась. Это
может быть замок: он остановился на придорожной скале, чтобы поведать свою
печаль еще розовому вечернему небу, на котором всходит золотой месяц, между
тем как суда, бороздя радужную воду, поднимают вымпелы разных цветов; это
может быть и простой уединенный дом, скорее некрасивый с виду, застенчивый,
но романтичный, скрывающий от всех вечную тайну счастья и разочарования.
Этот неверный край, - с макиавеллиевским хитроумием продолжал Легранден, -
этот край чистого вымысла - плохое чтение для мальчика, и, понятно, не его
бы я выбрал и рекомендовал моему юному другу с его предрасположением к
грусти, с его так устроенным сердцем. Страны любовных тайн и бесплодных
сожалений хороши для таких во всем разуверившихся стариков, как я, и они
всегда вредны для натур еще не сложившихся. Поверьте мне, - настаивал он,
- воды этой бухты, уже наполовину бретонской, могут быть целительны, -
что, впрочем, спорно, - для нездорового сердца, как у меня, для сердца с
некомпенсированным пороком. Вашему возрасту, мой мальчик, они
противопоказаны. Спокойной ночи, друзья! - добавил он и, уйдя от нас с
обычной для него увиливающей неожиданностью, вдруг обернулся и, жестом
доктора подняв палец, закончил консультацию: - Никаких Бальбеков до
пятидесяти лет, да и в этом возрасте все зависит от сердца! - крикнул он.
При каждой новой встрече отец снова заговаривал с Легранденом о
Бальбеке, донимал его расспросами, но - тщетно; если б мы продолжали к нему
приставать, то Легранден, подобно сведущему мошеннику, употребляющему на
фабрикацию поддельных палимпсестов столько труда и знаний, что сотой их доли
было бы достаточно, чтобы он, избрав более почтенное занятие, имел больше
дохода, в конце концов создал бы целую этику пейзажа и небесную географию
Нижней Нормандии, но так и не признался бы, что в двух километрах от
Бальбека живет его родная сестра, и ни за что не дал бы к ней