переворачивая страницу "Орфея", прекрасной трагедии поэта и ученого
Полициано (первой итальянской трагедии), которая лежала рядом со мною на
оттоманке, я обнаружил пассаж, подчеркнутый карандашом. Это был пассаж,
находящийся недалеко от конца третьего акта, проникнутый волнующим
напряжением, - пассаж, который даже человек, запятнанный пороком, не может
прочитать, не испытывая озноб, рожденный неведомым ранее чувством, а женщина
- без вздоха. Вся страница была залита свежими слезами; а на
противоположном, чистом листе находились следующие строки, написанные
по-английски, - и почерком, столь несхожим с причудливым почерком моего
знакомца, что лишь с известным трудом я признал его руку:
В твоем я видел взоре, К чему летел мечтой - Зеленый остров в море,
Ручей, алтарь святой В плодах волшебных и цветах - И любой цветок был мой.
Конец мечтам моим! Мой нежный сон, милей всех снов, Растаял ты, как
дым! Мне слышен Будущего зов: "Вперед!" - но над былым Мой дух простерт -
без чувств, без слов, Подавлен, не движим!
Вновь не зажжется надо мной Любви моей звезда. "Нет, никогда, нет,
никогда (Так дюнам говорит прибой) Не полетит орел больной И ветвь, разбитая
грозой, Вовек не даст плода!"
Мне сны дарят отраду, Мечта меня влечет К пленительному взгляду В
эфирный хоровод, Где вечно льет прохладу Плеск италийских вод.
И я живу, тот час кляня, Когда прибой бурливый Тебя отторгнул от меня
Для ласки нечестивой - Из края, где, главу клоня, Дрожат и плачут ивы!
То, что эти строки написаны были по-английски - на языке, по моим
предположениям, автору неизвестном, - не вызвало у меня удивления. Я слишком
хорошо знал о многообразии его познаний и о чрезвычайной радости, которую он
испытывал, скрывая их, чтобы изумляться какому-либо открытию в этом роде; но
место и дата их написания, признаться, немало изумили меня. Под стихами
вначале стояло слово "Лондон", впоследствии тщательно зачеркнутое, но не
настолько, чтобы не поддаться прочтению пристальным взором. Я говорю, что
это немало изумило меня, ибо я прекрасно помнил, что в одну из прежних бесед
с моим знакомцем я особливо спрашивал у него, не встречал ли он когда-либо в
Лондоне маркизу ди Ментони (которая несколько лет, предшествующих ее браку,
жила в этом городе), и из его ответа, если только я не ошибся, я понял,
будто он никогда не посещал столицу Великобритании. Заодно стоит здесь
упомянуть, что я слыхал не раз (не оказывая, разумеется, доверия сообщению,
сопряженному со столь большим неправдоподобием), будто человек, о котором я
говорю, не только по рождению, но и по образованию был англичанин.
- Есть одна картина, - сказал он, не замечая, что я читал
стихотворение, - есть одна картина, которую вы не видели. - И, отдернув
какой-то полог, он открыл написанный во весь рост портрет маркизы Афродиты.
Искусство человека не могло бы совершить большего для изображения ее
сверхчеловеческой красоты. Та же эфирная фигура, что прошлою ночью стояла
передо мною на ступенях Дворца Дожей, стала передо мною вновь. Но в
выражении ее черт, сияющих улыбками, еще таился (непостижимая аномалия!)
мерцающий отблеск печали, всегда неразлучной с совершенством прекрасного. Ее
правая рука покоилась на груди, а левою она указывала вниз, на вазу,
причудливую по очертаниям. Маленькая ножка, достойная феи, едва касалась
земли; и, еле различимые в сиянии, что словно бы обволакивало и ограждало ее
красоту, как некую святыню, парили прозрачные, нежные крылья. Я перевел взор
на фигуру моего знакомца, и энергичные строки из Чепменова "Бюсси д'Амбуа"
непроизвольно затрепетали у меняна губах:
Он стоит, Как изваянье римское! И будет Стоять, покуда смерть его во
мрамор Не обратит!
- Ну, - наконец сказал он, поворачиваясь к массивному серебряному
столу, богато украшенному эмалью, где стояли несколько фантастически
расписанных кубков и две большие этрусские вазы той же необычайной формы,
что и ваза на переднем плане портрета, и наполненные, как я предположил,
иоганнисбергером. - Ну, - сказал он отрывисто, - давайте выпьем! Еще рано -
но давайте выпьем. В самом деле, еще рано, - продолжал он задумчиво, в то
время как херувим, опустив тяжелый золотой молот, наполнил покои звоном,
возвещающим первый послерассветный час, - в самом деле, еще рано, но не все
ли равно? Давайте выпьем! Совершим возлияние величавому солнцу, кое эти
пестрые светильники и курильницы тщатся затмить! - И, заставив меня выпить
стакан за его здоровье, он залпом осушил один за другим несколько кубков
вина.
- Мечтать, - продолжал он, вновь принимая тон отрывистой беседы и
поднося одну из великолепных ваз к ярко пылающей курильнице, - мечтать было
делом моей жизни. И с этой целью я воздвиг себе, как видите, чертог
мечтаний. Мог ли я воздвигнуть лучший в самом сердце Венеции? Правда, вы
замечаете вокруг себя смешение архитектурных стилей. Чистота Ионии
оскорблена здесь допотопными орнаментами, а египетские сфинксы возлежат на
парчовых коврах. И все же конечный эффект покажется несообразным только
робкому. Единство места и в особенности времени - пугала, которые устрашают
человечество, препятствуя его созерцанию возвышенного. Я сам некогда был
этому сторонник, но душа моя пресытилась подобными выспренними глупостями.
Все, что ныне окружает меня, куда более ответствует моим стремлениям. Словно
эти курильницы, украшенные арабесками, дух мой извивается в пламени, и это
бредовое окружение готовит меня к безумнейшим зрелищам той страны сбывшихся
мечтаний, куда я теперь поспешно отбываю. - Он внезапно прервал свои речи,
опустил голову на грудь и, казалось, прислушивался к звуку, мне неслышному.
Наконец он выпрямился во весь рост, устремил взор ввысь и выкрикнул строки
епископа Чичестерского:
О, жди меня! В долине той, Клянусь, мы встретимся с тобой.
В следующее мгновение, уступая силе вина, он упал и вытянулся на
оттоманке.
Тут на лестнице раздались быстрые шаги, а за ними последовал громкий
стук в двери. Я поспешил предотвратить новый стук, когда в комнату ворвался
паж из дома Ментони и голосом, прерывающимся от нахлынувших чувств,
пролепетал бессвязные слова: "Моя госпожа! Моя госпожа! Отравлена!
Отравлена! О, прекрасная Афродита!"
Смятенный, я бросился к оттоманке и попытался привести спящего в
чувство, дабы он узнал потрясающую весть. Но его конечности окоченели, его
уста посинели, его недавно сверкавшие глаза были заведены в смерти. Я
отшатнулся к столу - рука моя опустилась на почернелый, покрытый трещинами
кубок, -и внезапное постижение всей ужасной правды вспышкой молнии озарило
мне душу.
Эдгар Аллан По.
Тень
Перевод: В.Рогов
OCR: Alexander D.Jurinsson
Парабола
Если я пойду и долиною тени...
Псалом Давида
Вы, читающие, находитесь еще в числе живых; но я, пишущий, к этому
времени давно уйду в край теней. Ибо воистину странное свершится и странное
откроется, прежде чем люди увидят написанное здесь. А увидев, иные не
поверят, иные усумнятся, и все же немногие найдут пищу для долгих
размышлений в письменах, врезанных здесь железным стилосом.
Тот год был годом ужаса и чувств, более сильных, нежели ужас, для коих
на земле нет наименования. Ибо много было явлено чудес и знамений, и
повсюду, над морем и над сушею, распростерлись черные крыла Чумы. И все же
тем, кто постиг движения светил, не было неведомо, что небеса предвещают
зло; и мне, греку Ойносу, в числе прочих, было ясно, что настало завершение
того семьсот девяносто четвертого года, когда с восхождением Овна планета
Юпитер сочетается с багряным кольцом ужасного Сатурна. Особенное состояние
небес, если я не ошибаюсь, сказалось не только на вещественной сфере земли,
но и на душах, мыслях и воображении человечества.
Над бутылями красного хиосского вина, окруженные стенами роскошного
зала, в смутном городе Птолемаиде, сидели мы ночью, всемером. И в наш покой
вел только один вход: через высокую медную дверь; и она, вычеканенная
искуснейшим мастером Коринносом, была заперта изнутри. Черные завесы угрюмой
комнаты отгораживали от нас Луну, зловещие звезды и безлюдные улицы -- но
предвещанье и память Зла они не могли отгородить. Вокруг нас находилось
многое -- и материальное и духовное, -- что я не могу точно описать: тяжесть
в атмосфере... ощущение удушья.... тревога и, прежде всего, то ужасное
состояние, которое испытывают нервные люди, когда чувства бодрствуют и
живут, а силы разума почиют сном. Мертвый груз давил на нас. Он опускался на
наши тела, на убранство зала, на кубки, из которых мы пили; и все склонялось
и никло -- все, кроме языков пламени в семи железных светильниках,
освещавших наше пиршество. Вздымаясь высокими, стройными полосами света, они
горели, бледные и недвижные; и в зеркале, образованном их сиянием на
поверхности круглого эбенового стола, за которым мы сидели, каждый видел
бледность своего лица и непокойный блеск в опущенных глазах сотрапезников. И
все же мы смеялись и веселились присущим нам образом, то есть истерично; и
пели песни Анакреона, то есть безумствовали; и жадно пили, хотя багряное
вино напоминало нам кровь. Ибо в нашем покое находился еще один обитатель --
юный Зоил. Мертвый, лежал он простертый, завернутый в саван -- гений и демон
сборища. Увы! Он не участвовал- в нашем веселье, разве что его облик,
искаженный чумою, и его глаза, в которых смерть погасила моровое пламя лишь
наполовину, казалось, выражали то любопытство к нашему веселью, какое, быть
может, умершие способны выразить к веселью обреченных смерти. Но хотя я,
Ойнос, чувствовал, что глаза почившего остановились на мне, все же я
заставил себя не замечать гнева в их выражении и, пристально вперив мой взор
в глубину эбенового зеркала, громко и звучно пел песни теосца. Но понемногу
песни мои прервались, а их отголоски, перекатываясь в черных, как смоль,
завесах покоя, стали тихи, неразличимы и, наконец, заглохли. И внезапно из
черных завес, заглушивших напевы, возникла темная, зыбкая тень -- подобную
тень низкая луна могла бы отбросить от человеческой фигуры -- но то не была
тень человека или бога или какого-либо ведомого нам существа. И, зыблясь меж
завес покоя, она в конце концов застыла на меди дверей. Но тень была неясна,
бесформенна и неопределенна, не тень человека и не тень бога -- ни бога
Греции, ни бога Халдеи, ни какого-либо египетского бога. И тень застыла на
меди дверей, под дверным сводом, и не двинулась, не проронила ни слова, но
стала недвижно на месте, и дверь, на которой застыла тень, была, если
правильно помню, прямо против ног юного Зоила, облаченного в саван. Но мы
семеро, увидев тень выходящего из черных завес, не посмели взглянуть на нее
в упор, но опустили глаза и долго смотрели в глубину эбенового зеркала. И
наконец я, Ойнос, промолвив несколько тихих слов, вопросил тень об ее
обиталище и прозвании. И тень отвечала: "Я -- Тень, и обиталище мое вблизи
от птолемаидских катакомб, рядом со смутными равнинами Элизиума,
сопредельными мерзостному Харонову проливу". И тогда мы семеро в ужасе
вскочили с мест и стояли, дрожа и трепеща, ибо звуки ее голоса были не
звуками голоса какого-либо одного существа, но звуками голосов бесчисленных
существ, и, переливаясь из слога в слог, сумрачно поразили наш слух отлично
памятные и знакомые нам голоса многих тысяч ушедших друзей.
Эдгар Аллан По.
Тишина