щечкам и по розовенькой вздернутой пуговичке, что сидела чуть ниже бровей,
текли в три ручья слезы. Красные губошлепочки всхлипывали.
-- Я там была... я... я... видела... товарищ Есенин... товарищ
Мариенгоф... вы... вы... вы...
Девушке казалось, что прямо с Бронной мы отправимся к Москве-реке
искать удобную прорубь.
Есенин взял ее за руки:
-- Хорошая, расчудесная девушка, мы идем в кафе... слышите, в кафе...
Тверская, восемнадцать... пить кофе и кушать эклеры.
-- Правда?
-- Правда.
-- Честное слово?
-- Честное слово...
Эту девушку я увидел на литературной панихиде по Сергее Есенине.
Встретившись с ней глазами, припомнил трогательное наше знакомство и
рассказал о нем чужому, холодному залу.
Знаешь ли ты, расчудесная девушка, что Есенин ласково прозвал тебя
"мордоворотиком", что любили мы тебя и помнили во все годы?
20
-- Пропадает малый... Смотреть не могу -- пла-а-а-а-кать хочется. Ведь
люблю ж я его, стервеца... понимаешь ты, всеми печенками своими люблю...
-- Да кто пропадает, Сережа? О чем говоришь?..
-- О Мишуке тебе говорю. Почем-Соль наша пропадает... пла-а-а-кать
хочется...
И Есенин стал пространно рассуждать о гибели нашего друга. А и вправду,
без толку текла его жизнь. Волновался не своим волнением, радовался не своей
радостью.
-- Дрыхнет, сукин кот, до двенадцати... прохлаждается, пока мы тут стих
точим... гонит за нами, без чутья, как барбос за лисой: по типографиям, в
лавку книжную, за чужой славой... ведь на же тебе -- на Страстном монастыре
тоже намалевал: Михаил Молабух...-- Есенин сокрушенно вздохнул: -- И ни в
какую -- разэнтакий -- служить не хочет. Звезды своей не понимает. Спрашиваю
я его вчера: "Ведь ездил же ты, Почем-Соль, в отдельном своем вагоне на
мягкой рессоре -- значит, может тебе Советская Россия идти на пользу". А он
мне: ни бе ни ме... пла-а-а-акать хочется.
И, чтобы спасти Почем-Соль, Есенин предложил выделить его из нашего
кармана.
Суровая была мера.
Больше всего в жизни любил Почем-Соль хорошее общество и хорошо
покушать. То и другое -- во всей Москве -- можно было обрести лишь за
круглым столом очаровательнейшей Надежды Робертовны Адельгейм.
Как-то с карандашиком в руках, прикинув скромную цену обеда, мы с
Есениным порядком распечалились -- вышло, что за один присест каждый из нас
отправлял в свой желудок по двести пятьдесят экземпляров брошюрки стихов в
сорок восемь страничек. Даже для взрослого слона это было бы не чересчур
мало.
Часть, выделенная на обед Почем-Соли, равнялась ста экземплярам.
Приятное общество Надежды Робертовны было для него безвозвратно потеряно...
В пять, отправляясь обедать, добегали мы вместе до угла Газетного. Тут
пути расходились. Каждый раз прощание было трагическим. У нашего друга,
словно костяные мячики, прыгали скулы. Глядя с отчаянием на есенинскую
калошу, он чуть слышно молил:
-- Добавь, Сережа! Уж вот как хочется вместе... последний разок --
свиную котлетку у Надежды Робертовны...
-- Нет!
-- Нет?
-- Нет!
Вслед за желтыми мячиками скул у Почем-Соли начинали прыгать верхняя
губа (красный мячик) и зрачки (черные мячики). Ах, Почем-Соль!
Во время отступления из-под Риги со своим "Банным отрядом" Земского
союза он поспал ночь на мокрой земле под навесом телеги. С тех пор прыгают в
лице эти мячики, путаются в голове имена шоферов, марки автомобилей, а в
непогоду и в ростепель ноют кости.
Милый Почем-Соль, давай же вместе ненавидеть войну и обожать персонаж
из анекдота. Ты знаешь, о чем я говорю. Мы же вместе с тобой задыхались от
хохота.
Я не умею рассказывать (у нашего приятеля получалось намного смешнее),
но зато я очень живо себе представляю:
-- Крутил в аптеке пилюли и продавал клистиры. Война. Привезли под
Двинск и посадили в окоп. Сидит, не солоно хлебавши. Бац!-- разрыв. Бац!~
другой! Бац!-- третий. В воронке: мясо, камень, кость, тряпки, кровь и
свинец. Вскакивает и размахивая руками, орет немцам: "Сумасшедшие, что вы
делаете!? Здесь же люди сидят!"
Но тебе, милый Почем-Соль, не до анекдотов. Тебе хочется плакать, а не
смеяться.
Мы, хамы, идем к Надежде Робертовне есть отбивные на косточке, а тебя
("тоже друзья!") посылаем из жадности ("объешь нас") глотать всякую
пакость("у самих, небось, животы болели от той дряни") в подвальчик.
Почем-Соль говорит почти беззвучно -- губами, глазами, сердцем:
-- Сережа, Сереженька, последний разок...
У Есенина расплеснулись руки:
-- Н-н-н-е-т.
Тогда зеленая в бекеше спина Почем-Соли ныряла в ворота и быстро,
быстро бежала к подвальчику, в котором рыжий с нимбом повар разводил
фантасмагорию. А мы сворачивали за угол.
-- Пусть его... пусть (и Есенин чесал затылок)... пропадет ведь
парень... пла-а-а-акать хочется...
За круглым столом очаровательная Надежда Робертовна, как обычно, вела
весьма тонкий (для "хозяйки гостиницы") разговор об искусстве, угощала
необыкновенными слоеными пирожками и такими свиными отбивными, от которых
Почем-Соль чувствовал бы себя счастливейшим из смертных.
Я вернул свою тарелку Надежде Робертовне.
Она удивилась:
-- Анатолий Борисович, вы больны?
Половина котлеты осталась нетронутой (прошу помнить, что дело
происходило в 1919 году).
-- Нет... ничего...
Жорж Якулов даже оборвал тираду о своих "Скачках", вскинул на меня
пушистые ресницы и, сочувственно переведя глаз (похожий на косточку от
чернослива, только что вынутую изо рта) с моей тарелки на мой нос, сказал:
-- Тебе... гхе, гхе... Анатолий, надо -- либо... гхе, гхе... в постель
лечь... либо водки выпить...
Есенин потрепал его по плечу:
-- Съедим, Жорж, по второй?
-- Можно, Сережа... гхе, гхе... можно... вот я и говорю... когда они --
сопляки -- еще цветочки в вазочках рисовали, Серов, простояв час перед моими
"Скачками", гхе, гхе, заявил...
-- Я знаю, Жорж.
-- Ну, так вот, милый мой, я уж тебе раз пятьдесят... гхе, гхе...
говорил и еще... милый мой... милый мой... извольте знать, милостивые
государи... гхе, гхе... что все эти французы... гхе, гхе... Пинкассо ваш,
Матисс... и режиссеры там разные... гхе... гхе... Таиров -- с площадочками
своими... гхе, гхе... "Саломеи" всякие с "Фамирами"... гхе, гхе...
гениальнейший Мейерхольд, милый мой,-- все это мои "Скачки", милый мой...
"Скачки", да-с! Весь "Бубновый валет", милый мой...
У меня защемило сердце.
Ах, Почем-Соль! Вот в эту трагическую минуту, когда голова твоя, как
факел, пылает гневом на нас; когда весь мир для тебя окрашен в черный цвет
вероломства, себялюбия и скаредности; когда навек померкло в твоих глазах
сияние нежного и прекрасного слова "дружба", обратившегося в сальный огарок,
чадящий изменами и хладнодушием, -- в эту минуту тот, которого ты называл
своим другом, уплетает вторую свиную котлету и ведет столь необыкновенные,
столь неожиданные и столь зернистые (как любила говорить одна моя
приятельница) разговоры о прекрасном...
Прошло дней десять. Мы с Есениным стояли на платформе Казанского
вокзала, серой мешками, мешочниками и грустью. Почем-Соль уезжал в Туркестан
в отдельном вагоне (на мягкой рессоре) в сопровождении пома и секретаря в
шишаке с красной звездой величиной с ладонь, Ивана Поддубного.
Обняв Молабуха и крепко целуя в губы, я сказал:
-- Дурында, благодари Сергуна за то, что на рельсу тебя поставил...
Они целовались долго и смачно, сдабривая поцелуй теплым матерным словом
и кряком, каким только крякают мясники, опуская топор в кровавую бычью тушу.
21
Тайна электрической грелки была раскрыта. Мы с Есениным несколько дней
ходили подавленные. Часами обсуждали, какие кары обрушит революционная
законность на наши головы. По ночам снилась Лубянка, следователь с
ястребиными глазами, черная стальная решетка. Когда комендант дома
амнистировал наше преступление, мы устроили пиршество. Знакомые пожимали
руки, возлюбленные плакали от радости, друзья обнимали, поздравляли с
неожиданным исходом. На радостях пили чай из самовара, вскипевшего на
Николае угоднике: не было у нас угля, не было лучины -- пришлось нащипать
старую иконку, что смирнехонько висела в уголке комнаты. Один из всех
Почем-Соль отказался пить божественный чай. Отодвинув соблазнительно
дымящийся стакан, сидел хмурый, сердито пояснив, что дедушка у него был
верующий, что дедушку он очень почитает и что за такой чай годика три тому
назад погнали б нас по Владимирке. Есенин в шутливом серьезе продолжал:
Не меня ль по ветряному свею, По тому ль песку, Поведут с веревкою на
шее Полюбить тоску...
А зима свирепела с каждой неделей. После неудачи с электрической
грелкой мы решили пожертвовать и письменным столом мореного дуба,
превосходным книжным шкафом с полными собраниями сочинений Карпа Карповича и
завидным простором нашего ледяного кабинета ради махонькой ванной комнаты.
Ванну мы закрыли матрацем -- ложе; умывальник досками -- письменный
стол; колонку для согревания воды топили книгами.
Тепло от колонки вдохновляло на лирику. Через несколько дней после
переселения в ванную Есенин прочел мне:
Молча ухает звездная звонница, Что ни лист, то свеча заре, Никого не
впущу я в горницу, Никому не открою дверь.
Действительно: приходилось зубами и тяжелым замком отстаивать открытую
нами "ванну обетованную".Вся квартира, с завистью глядя на наше теплое
беспечное существование, устраивала собрания и выносила резолюции,
требующие: установления очереди на житье под благосклонной эгидой колонки и
на немедленное выселение нас, захвативших без соответствующего ордера
общественную площадь.
Мы были неумолимы и твердокаменны.
После Нового года у меня завелась подруга. Есенин смотрел на это дело
бранчливо; супил брови, когда исчезал я под вечер. Приходил Кусиков и
подливал масла в огонь, намекая на измену в привязанности и дружбе, уверяя,
что начинается так всегда -- со склонности легкой, а кончается... и напевал
своим приятным, маленьким и, будто, сердечным голосом:
Обидно, досадно, До слез, до мученья...
Есенин хорошо знал Кусикова, знал, что он вроде того чеховского мужика,
который, встретив крестьянина, везущего бревно, говорил тому: "А ведь
бревно-то из сухостоя, трухлявое"; рыбаку, сидящему с удочкой: "В такую
погоду не будет клевать"; мужиков в засуху уверял, что "дождей не будет до
самых морозов", а когда шли дожди, что "теперь все погибнет в поле"...
И все-таки Есенина нервило и дергало кусиковское "Обидно, досадно..."
Как-то я не ночевал дома. Вернулся в свою "ванну обетованную" часов в
десять утра; Есенин спал. На умывальнике стояла пустая бутылка и стакан.
Понюхал -- ударило в нос сивухой.
Растолкал Есенина. Он поднял на меня тяжелые, красные веки.
-- Что это, Сережа?.. Один водку пил?..
-- Да. Пил. И каждый день буду... ежели по ночам шляться станешь... с
кем хочешь там хороводься, а чтобы ночевать дома...
Это было его правило: на легкую любовь он был падок, но хоть в четыре
или в пять утра, а являлся спать домой.
Мы смеялись:
-- Бежит Вятка в свое стойло.
Основное в Есенине: страх одиночества.
А последние дни в "Англетере". Он бежал из своего номера, сидел один в
вестибюле до жидкого зимнего рассвета, стучал поздней ночью в дверь
устиновской комнаты, умоляя впустить его.
22
Но до конца зимы все-таки крепости своей не отстояли. Пришлось