38
Почем-Соль уезжал в Крым. Дела наши сложились так, что одному
необходимо было остаться в Москве. Тянем жребий. На мою долю выпадает
поездка. Уславливаемся, что следующая отлучка за Есениным.
Возвращаюсь через месяц. Есенин читает первую главу Пугачева.
Ох, как устал и как болит нога, Ржет дорога в жуткое
пространство...
С первых строк чувствую в слове кровь и мясо. Вдавив в землю ступни и
пятки -- крепко стоит стих.
Я привез первое действие "Заговора дураков".
Отправляемся распить бутылочку за возвращение и за начало драматических
поэм. С нами Почем-Соль.
На Никитском бульваре в красном каменном доме на седьмом этаже у Зои
Петровны Шатовой найдешь не только что николаевскую "белую головку",
"перцовки" и "зубровки" Петра Смирнова, но и старое бургундское, и черный
английский ром.
Легко взбегаем нескончаемую лестницу. Звоним условленные три звонка.
Отворяется дверь. Смотрю, Есенин пятится.
-- Пожалуйста!.. пожалуйста!.. входите... входите... и вы... и вы... А
теперь попрошу вас документы!..-- очень вежливо говорит человек при нагане.
Везет нам последнее время на эти проклятые встречи.
В коридоре сидят с винтовками красноармейцы. Агенты производят обыск.
-- Я поэт Есенин!
-- Я поэт Мариенгоф!
-- Очень приятно.
-- Разрешите уйти...
-- К сожалению...
Делать нечего -- остаемся.
-- А пообедать разрешите?
-- Сделайте милость. Здесь и выпивочка найдется... Не правда ли, Зоя
Петровна?..
Зоя Петровна пытается растянуть губы в угодливую улыбку. А
растягиваются они в жалкую испуганную гримасу.
Почем-Соль дергает скулами, теребит бородавочку и разворачивает один за
другим мандаты, каждый величиной с полотняную наволочку.
На креслах, на диване, на стульях шатовские посетители, лишенные
аппетита и разговорчивости.
В час ночи на двух грузовых автомобилях мы компанией человек в
шестьдесят отправляемся на Лубянку.
Есенин деловито и строго нагрузил себя, меня и Почем-Соль подушками Зои
Петровны, одеялами, головками сыра, гусями, курами, свиными корейками и
телячьей ножкой.
В предварилке та же деловитость и распорядительность. Наши нары,
устланные бархатистыми одеялами, имеют уютный вид.
Неожиданно исчезает одна подушка.
Есенин кричит на всю камеру:
-- Если через десять минут подушка не будет на моей наре, потребую
общего обыска... слышите...вы... граждане... черт вас возьми!
И подушка возвращается таинственным образом.
Ордер на наше освобождение был подписан на третий день.
39
Есенин уехал с Почем-Солью в Бухару. Штат нашего друга пополнился еще
одним комическим персонажем -- инженером Левой.
Лева на коротеньких кривых ножках, покрыт большой головой с плешью,
розовой, как пятка у девушки. Глаза у него грустные, и весь он грустный, как
аптечная склянка.
Лева любит поговорить об острых, жирных и сдобных яствах, а у самого
катар желудка и ест одни каши, которые сам же варит на маленьком собственном
примусе в чистенькой собственной медной кастрюльке.
От Минска и до Читы, от Батума и до Самарканда нет такого местечка, в
котором бы у Левы не нашлось родственника.
Этим он и завоевал сердце Почем-Соли.
Есенин говорит:
-- Хороший человек! С ним не пропадешь -- на колу у турка встретит
троюродную тетю.
Перед отъездом Почем-Соль поставил Леве условие:
-- Хочешь в моем штате состоять и в Туркестан ехать -- купи себе
инженерскую фуражку. Без бархатного околыша какой дурак поверит, что ты
политехникум окончил?
Лева скуп до наивности, и такая трата ввергает его в пропасть уныния.
Есенин уговаривает Почем-Соль:
-- Все равно никто не поверит... Лева бурчит:
-- Пгистал ко мне с фугажкой, как лавговый лист к заднице...
Есенин поправляет:
-- Не лавровый, Лева, а банный -- березовый...
-- Безгазлично... Я ему, дугаку, говогю... Тут фу-гашка пагшивая, а там
тги пуди муки за эти деньги купишь...
Почем-Соль сердится:
-- Ничего вы не понимаете! Мне для красоты инженер нужен. Чтоб из
окошка вагона выглядывал...
-- Так ты инженерскую фуражку на проводника и надень.
У Почем-Соли скулы бьют чечетку.
Лева безнадежно машет рукой:
-- Чегт с тобой... пойду завтга на Сухагевку...
Денег наскребли Есенину на поездку маловато. Советуемся с Левой -- как
бы увеличить капитал.
Лева потихоньку от Почем-Соли сообщает, что в Бухаре золотые
десятирублевки дороже в три раза.
Есенин дает ему денег:
-- Купи мне.
На другой день вместо десятирублевок Лева приносит кучу обручальных
колец.
Начинаем хохотать.
Кольца все несуразные, огромные -- продевай.
Лева резонно успокаивает:
-- Не жениться же ты, Сегежка, собигаешься, а пгодавать... говогю,
загаботаешь -- и загаботаешь...
Возвратясь, смешно мне рассказывал Есенин, как бегал Лева, высунув
язык, с этими кольцами по Ташкенту, шнырял по базарам и лавчонкам и как
пришлось в конце концов спустить их, понеся потери. Целую неделю Лева был
мрачен и, будто колдуя, под нос себе шептал холодными губами:
-- Убитки!.. какие убитки...
С дороги я получил от Есенина письмо:
Милый Толя, привет тебе и целование.
Сейчас сижу в вагоне и ровно третий день смотрю из окна на проклятую
Самару и не пойму никак -- действительно ли я ощущаю все это или читаю
"Мертвые души" с "Ревизором". Почем-Соль пьян и уверяет своего знакомого,
что он написал "Юрия Милославского", что все политические тузы -- его
приятели, что у него все "курьеры, курьеры, курьеры". Лева сидит хмурый и
спрашивает меня чуть ли не по пяти раз в день о том: "съел ли бы я сейчас
тарелку борща малороссийского". Мне вспоминается сейчас твоя кислая морда,
когда ты говорил о селедках. Если хочешь представить меня, то съешь кусочек
и посмотри на себя в зеркало.
Еду я, конечно, ничего, не без настроения все-таки, даже рад, что
плюнул на эту проклятую Москву. Я сейчас собираю себя и гляжу внутрь.
Последнее происшествие меня-таки сильно ошеломило. Больше, конечно, так пить
я уже не буду, а сегодня, например, даже совсем отказался, чтоб посмотреть
на пьяного Почем-Соль. Боже мой, какая это гадость, а я, вероятно, еще хуже
бывал.
Климат здесь почему-то в этот год холоднее, чем у нас. Кой-где даже
есть еще снег. Так что голым я пока не хожу и сплю, покрываясь шубой.
Провизии здесь, конечно, до того "много", что я невольно спрашиваю в свою
очередь Леву: "А ты, Лева, съел бы колбасу?" Вот так сутки, другие, третьи,
четвертые, пятые, шестые едем-едем, а оглянешься в окно -- как заколдованное
место проклятая Самара.
Вагон, конечно, хороший, но все-таки жаль, что это не ровное стоячее
место. Бурливой голове трудно думается в такой тряске. За поездом у нас
опять бежала лошадь (не жеребенок), но я теперь говорю: "Природа, ты
подражаешь Есенину".
Итак, мой друг, часто вспоминаю тебя, нашу милую Эмилию и опять, опять
возвращаемся к тому же: "Как ты думаешь, Лева, а что теперь кушает
Анатолий?"
В общем, поездка очень славная. Я и всегда говорил себе, что проехаться
не мешает, особенно в такое время, когда масло в Москве 16-- 17, а здесь
25-- 30.
Это, во-первых, экономно, а во-вторых, но, во-вторых, Ваня (слышу. Лева
за стеной посылает Почем-Соль к священной матери), это на второе у нас
полагается.
Итак, ты видишь -- все это довольно весело и занимательно, так что мне
без труда приходится ставить точку, чтоб поскорей отделаться от письма. О, я
недаром говорил себе, что с Почем-Солью ездить очень весело.
Твой Сергун.
Привет Коненкову, Сереже и Дав. Самойл.
P.S.. Прошло еще четыре дня с тех пор, как я написал тебе письмо, а мы
еще в Самаре. Сегодня с тоски, то есть с радости, вышел на платформу,
подхожу к стенной газете и зрю, как самарское Лито кроет имажинистов. Я даже
не думал, что мы здесь в такой моде...
40
В дни отсутствия Есенина я познакомился в шершс-невичской книжной
лавочке с актрисой Камерного театра -- Анной Никритиной (в будущем моей
женой).
Как-то в мягкую апрельскую ночь мы сидели у Каменного моста. Купол
Храма Христа плыл по темной воде Москвы-реки, как огромная золотая лодка.
Тараща глазищами и шипя шинами, проносились по мосту редкие автомобили.
Волны били свое холодное стеклянное тело о камень.
Хотелось говорить о необычном и необычными словами.
Я поднял камень и бросил в реку, в отражение купола храма.
Золотая лодка брызнула искрами, сверкающей щепой и черными щелями.
-- Смотрите!
По реке вновь плыло твердое и ровное золото. А о булыжнике, рассекшем
его, не было памяти и следа.
Я говорил о дружбе, сравнивая ее с тенью собора в реке, и о женщинах,
которые у нас были, подобных камню.
Потом завязал узел на платке, окунул конец в воду, мокрым затянул еще
и, подавая Никритиной, сказал: -- Теперь попробуйте... развяжите... Она
подняла на меня глаза.
-- Зачем?
-- Будто каменным стал узел... вот и дружба наша с Есениным такая же...
И заговорил о годах радостей общих и печалей, надежд и разуверений. Она
улыбнулась:
-- В рифму и ямбом у вас, пожалуй, лучше получится.
И мне самому стало немножко смешно и неловко от слов, расхаживающих
по-индючьи важно.
Мы разошлись с Есениным несколькими годами позже. Но теперь я знаю, что
это случилось не в двадцать четвертом году, после возвращения его из-за
границы, а гораздо раньше. Может быть, даже в лавочке Шерше-невича, когда
впервые я увидел Никритину. А может быть, в ту ночь, когда мне захотелось
говорить о дружбе необычными словами.
41
Задымились серебряной пылью мостовые. По нашему Богословскому ходит
ветхий седенький дворник, похожий на коненковского деревянного "старенького
старичка". Будто не ноги передвигает он, а толстые, березовые, низко
подрубленные пни. В руках у дворника маленькая зеленая леечка. Из нее он
поливает дымящиеся пылью булыжники. Двигается медленно, медленно склоняет
узкую шею лейки, а та, нехотя, фыркает на горячий камень светлыми
малюсенькими брызгами.
Когда-то "старенький старичок" был садовником и поливал из зеленой
леечки нежные розовые левкои.
Тогда нужен был он, его леечка и цветы, пахнущие хорошим французским
мылом.
А булыжники, которые он поливает, начинают дымиться наново раньше, чем
он дойдет до конца своей мостовой, длиной в десяток сажен.
Я с Никритиной возвращался с бегов.
Как по клавишам рояля, били по камню подковы рысака. Никритина еще ни
разу не была у нас в доме. Я долго уговаривал, просил, соблазнял
необыкновенным кулинарным искусством Эмилии.
А когда она согласилась, одним легким духом взбежал три этажа и вонзил
палец в звонок. Вонзив же, забыл вытащить. Обалдевший звонок горланил так же
громко, как мое сердце.
Когда распахнулась дверь и на меня глянули удивленные, перепуганные и
любопытные глаза Эмилии, я мгновенно изобрел от них прикрытие и прозрачную
ложь:
-- Умираю от голода! есть!есть! е...
В коридоре мешки с мукой, кишмишем, рисом и урюком.
Влетел в комнату. Чемоданы, корзины, мешки.
-- Сергей Александрович приехали... вас побежали искать...
Я по-ребячьи запрыгал, по-ребячьи захлопал в ладоши, по-ребячьи уцепил
Никритину за ладони.
А из них по капелькам вытекала теплота.
В окно било солнце, не по-весеннему жаркое.
-- Я пойду...
И она высвободила из моих пальцев две маленькие враждебные льдинки.