Развейтесь, кони! Неси, мой ямщик! Матушка, пожалей своего бедного
сына! А знаете? У Алжирского Бея под самым носом шишка! Передай все это
Клычкову и Ване Старцеву, когда они будут матюгаться, душе моей легче
станет.
Твой Сергун.
Гоголевская приписка:
Ни числа ни месяца...
Если б был......большой.....
То лучше б было на....... повеситься.
56
Мой друг, бывший артист Камерного театра, а теперь театра Макса
Рейнхардта, Владимир Соколов ставил в Берлине на немецком языке с крупными
немецкими актерами "Идиота" по Достоевскому.
Это было осенью 1925 года.
Я сидел в Пшор-Броу на Курфюрстендаме за полулитровой кружкой
мюнхенского пива. Ждал Соколова. Со мной немецкий социал-демократ. Губы у
него серые и тонкие, как веревочка. Говорит:
-- Русские в Берлине любят рассказывать про нас, немцев, анекдот. Вы
слыхали, наверное. В каком-то городе реколюционное восстание. Берут вокзал.
Мечутся по залам. Подбегает русский; кричит: "Почему вы-не выходите на
линию? не занимаете платформу?" Немцы отвечают: "Касса закрыта... не выдают
перронных билетов".
Я рассмеялся и подумал: небось о нас такой анекдотец не сложится.
Мой сосед полагает, что "перронные билеты"-- залог того, что немцы
раньше других и самым коротким и спокойным путем придут к социализму.
Вошел Соколов. Хмурый, сердитый.
Бурчит:
-- Знаешь, кажется, брошу все... Не могу... Все это как назло... читаю,
видишь ли, им первый акт "Идиота". Помнишь, где Рогожин рассказывает князю
Мышкину, как валялся он пьяный ночью на улице в Пскове и -- собаки его
объели... Только прочел -- смех... Спрашиваю: "В чем дело?.." Актеры как-то
неловко между собой переглядываются... Потом один и говорит: "Здесь, Herr
Sokolov, плохо переведено. Неправдоподобно... Достоевский так написать не
мог..." -- "Да что написать-то не мог?.."-- "А вот насчет того, что собаки
обкусали... Это совсем невозможно... Публика смеяться будет..."-- "Чего же
смеяться-то?" И сам злиться начинаю. "Да как же,-- говорит,-- собаки
обкусать могут, если они в намордниках?" И ничего, понимаешь ты, им
возражать по стал -- только руками развел. Так и пришлось это место
вычеркнуть...
Когда я думаю о Есенине на Западе, мне всегда приходят в голову и
первый анекдотец, и соколовский случай.
Есенин почувствовал себя, свой внутренний мир и свои стихи
неправдоподобными и обреченными на вымарку, как та собака без намордника,
которая укусила Рогожина.
Уже в кубанских степях Есенина слегка напугала железная лошадка.
Какой же она оказалась несчастной и жалкой в сравнении с тем железным
конем, которого довелось ему увидеть скачущим по другой половине земного
шара.
В 1924 году я был в Париже. Как-то целый день пробродил с Кусиковым по
Версальскому парку и Трианону. Устали чудесной усталостью.
Ужинали в полумиле от Версаля в маленьком ресторанчике. За разговором я
сказал Кусикову:
-- Знаешь, Сандро, однажды очень я рассердился, прочитав у какого-то
француза в романс, что "два парижских вивера и две кокотки за одну ночь
расходуют больше остроумия и грации, чем англичане, французы, русские,
американцы за целый год". А теперь...
И, не договорив, выпил большой стакан холодного белого вина за Версаль,
за французов, за романский гений. Кусиков улыбнулся:
-- А я тебе, Анатолий, кажется, еще не рассказывал, как мы сюда в
прошлом году с Есениным съездили... неделю я его уламывал... уломал...
двинулись... добрались до этого самого ресторанчика... тут Есенин заявил,
что проголодался... сели завтракать, Есенин стал пить, злиться, злиться и
пить... до ночи... а ночью уехали обратно в Париж, не взглянув на Версаль;
наутро, трезвым, он радовался своей хитрости и увертке... так проехал Сергей
по всей Европе и Америке, будто слепой, ничего не желая знать и видеть.
Я припомнил фразу из давнишнего есенинского письма о гибельности для
него путешествий. "Я не знаю,-- писал он,-- что было бы со мной, если б
"случайно" мне пришлось объездить весь земной шар. Конечно, если не пистолет
юнкера Шмидта, то, во всяком случае, что-нибудь разрушающее чувство земного
диапазона" .
В одном из лесковских романов приживалка князей Протозановых, Ольга
Федотовна (вскоре после похода Александра на Париж, в котором участвовал и
ее князь), попадает за границу. Вернувшийся в Россию посольский дьячок про
Ольгу Федотовну рассказывал:
-- У нее это с Рейна началось... Как увидит развалины, сейчас вся
возрадуется и пристает ко всем: "Смотрите, батюшка, смотрите. Это все наш
князь развалил", и сама от умиления плачет.
И, продолжая свою теорию разрушения всех европейских зданий, завела в
Париже войну с французской прислугой, доказывая всем, что недостроенный в то
время Собор Парижской Богоматери отнюдь не недостроен, но что и его князь
"развалил".
А когда княгиня приняла сторону обиженных французов, Ольга Федотовна
заявила, что та "рода своего не уважает".
Пришло время признаться, что российский патриотизм, которым болели мы в
годы военного коммунизма, имел большое сходство с идейным богатством Ольги
Федотовны.
Не чуждо нам было и гениальное мракобесие Василия Васильевича Розанова,
уверяющего, что счастливую и великую родину любить не великая вещь и что
любить мы ее должны, когда она слаба, мала, унижена, наконец, глупа,
наконец, даже порочна. Именно, именно, когда наша "мать" пьяна, лжет и вся
запуталась в грехе... Но и это еще не последнее: когда она наконец умрет и,
"обглоданная евреями", будет являть одни кости -- тот будет "русский", кто
будет плакать около этого остова, никому ненужного и всеми плюнутого...
Есенин был достаточно умен, чтобы, попав в Европу, осознать всю
старомодность, ветхую дырявость, проношенность таких убеждений,-- и
недостаточно тверд, решителен, чтобы отказаться от них, чтобы найти новый
внутренний мир.
57
На лето уехали с Никритиной к Черному морю пожариться на солнышке. В
августе деньги кончились. А тут еще как нарочно, как назло востроглазый,
коричневый, будто вылепленный из глины, голопятый и голопузый купец кричит
раз по пять в день:
У меня у Яшки У маленькой корзине Ал ейнц у Берлине, У магазине.
К счастью: не у каждого купца столько соблазнов.
Две копейки фунт вишня.
И пятикопеечные дыни, о которых чернокосая синьора возвещала следующей
серенадой:
Дини! Дики? Си тицих ейших Просто дим идет!--
делали картину нашей жизни не столь мрачной.
Мы пополняли пустоту желудков щедротами юга и писали в Москву друзьям,
чтобы те потолкались в какой-нибудь мягкосердечной редакции за авансиком для
меня, и родичам -- чтобы поскребли у себя в карманах на предмет
краткосрочного займа.
Хотя, по совести говоря, плоховато я верил и в редакторское
широкодушие, и в родственные карманы.
Впрочем, и родичей-то у меня (кроме сестры) почти что нет на белом
свете. Самые кровные узы, если, скажем, бабушки наши на одном солнышке
чулочки сушили. Так, кажется, говаривали старые хорошие писатели.
Вдруг: телеграфный перевод на сто рублей. И сразу вся кислятина из души
выпарилась. Решили даже еще недельку поболакаться в море.
За обедом ломали головы: от кого бы такая благодать?
А вечером почтальон догадку вручил нам под расписку.
Телеграмма: "Приехал Приезжай Есенин".
Ошалев, заскакал я и захлопал в ладоши.
Из желтого кожаного несессерчика бросил в меня стыдящий взгляд
шестинедельный Кирилл: "Такой, мод, дядя здоровый и козлом прыгаешь!"
Усовестясь, я помахал пальцем перед его розовенькой, с двумя дырочками
горошинкой:
-- Ну, брат-Кирилл, в Москву едем... Из невозможных америк друг мой
единственный вернулся... Понимаешь?
Розовенькая горошина сморщилась и чихнула.
-- Значит, правда!
Наутро Кирилл сменил квартиру -- кожаный несессерчик на деревянное
корытце -- и в скором поезде поехал в Москву.
58
-- Вот и я.
-- Вяточка!..
Ах, какой европеец! Какой чудесный, какой замечательный европеец!
Смотрите-ка: из кармашка мягкого серого пиджака торчит даже блестящий
хвостик вечного пера.
И, кажется, еще легче стала походка в важных белых туфлях, и еще
золотистей волосы из-под полей такой красивой и добротной (цвета кофе на
молоке) шляпы.
Только вот глаза... не пойму... странно -- не его
-- Мразь!
-- А?
-- Европа
-- Мразь?
-- А в Чикаго до надземной дороги встань на цыпочки и пальцем
достанешь!.. Ерунда!..
ИI презрительно приподнялся на белых носках своих важных туфель.
-- ...в Венеции архитектура ничего себе... только воня-я-ет!-- И
сморщил нос пресмешным образом.-- А в Нью-Йорке мне больше всего понравилась
обезьяна у одного банкира... Стерва, в шелковой пижаме ходит, сигары курит и
к горничной пристает... а в Париже... сижу это в кабаке... подходит
гарсон... говорит: "Вы вот. Есенин, здесь кушать изволите, а мы, гвардейские
офицеры, с салфеткой под мышкой..."-- "Вы, спрашиваю, лакеями?.."-- "Да!
лакеями!.."-- "Тогда извольте, говорю, подать мне шампань и не
разговаривать!.." Вот!..ну, твои стихи перевел... свою книгу на французском
выпустил... только зря все это... никому там поэзия по нужна... А с Изадорой
-- адьо!.. -- "Давай мне мое белье"?
-- Нет, адьо безвозвратно... безвозвратно... я русский... а она...
но... могу... знаешь, когда границу перс ехал -- плакал... землю целовал...
как рязанская баба... стихи прочесть?..
Прочел всю "Москву Кабацкую" и "Черного человека".
Я сказал:
-- "Москва Кабацкая"-- прекрасно. Такой лирической силы и такого
трагизма у тебя еще в стихах не было... умудрился форму цыганского романса
возвысить до большого, очень большого искусства. А "Черный человек" плохо...
совсем плохо... никуда не годится.
-- А Горький плакал... я ему "Черного человека" читал... слезами
плакал...
-- Не знаю...
Есенин не вытаскивал для печати и не читал "Черного человека" вплоть до
последних дней. Насколько мне помнится, поправки внес не очень значительные.
Вечером были в каком-то богемном кабаке на Никитской -- не то "Бродячая
собака", не то "Странствующий энтузиаст".
Есенин опьянел после первого стакана вина. Тяжело и мрачно скандалил:
кого-то ударил, матерщинил, бил посуду, ронял столы, рвал и расшвыривал
червонцы. Смотрел на меня мутными невидящими глазами и не узнавал. Одно
слово доходило до его сознания: Кириллка.
Никритина говорила:
-- Сережа, Кириллка вас испугается... не надо пить... он маленький... к
нему нельзя прийти таким...
И Есенин на минутку тишал.
То же магическое слово увело его из кабака.
На извозчике на полпути к дому Есенин уронил мне на плечо голову, как
не свою, как ненужную, как хо лодный костяной шар.
А в комнату на Богословском, при помощи чужого, незнакомого человека, я
внес тяжелое, ломкое, непослушное тело. Из-под упавших мертвенно-землистых
век сверкали закатившиеся белки. На губах слюна. Будто только что жадно и
неряшливо ел пирожное и перепачкал рот сладким, липким кремом. А щеки и лоб
совершенно белые. Как лист ватмана.
Вот день -- первой встречи. Утро и ночь. Я вспомнил поэму о "Черном
человеке". Стало страшно.
Может быть, не попусту плакал над ней Горький.
59
На другой день Есенин перевез на Богословский свои американские
шкафы-чемоданы. Крепкие, желтые, стянутые обручами; с полочками, ящичками и
вешалочками внутри. Негры при разгрузках и погрузках с ними не очень