с него за нее невесть какую цену, больше как все его домашнее состояние
позволяло, потому что было у него хотя и хорошее именьице, но разорен-
ное. Таких денег, какие табор за Грушу назначил, у князя тогда налицо не
было, и он сделал для того долг и уже служить больше не мог.
Знавши все эти его привычки, я много хорошего от него не ожидал и для
Груши, и так на мое и вышло. Все он к ней ластился, безотходно на нее
смотрел и дышал, и вдруг зевать стал и все меня в компанию призывать на-
чал.
- Садись, - говорит, - послушай.
Я беру стул, сажусь где-нибудь поближе к дверям и слушаю. Так и часто
доводилось: он, бывало, ее попросит петь, а она скажет:
- Перед кем я стану петь? Ты, - говорит, - холодный стал, а я хочу,
чтобы от моей песни чья-нибудь душа горела и мучилась.
Князь сейчас опять за мною и посылает, и мы с ним двое ее и слушаем;
а потом Груша и сама стала ему напоминать, чтобы звать меня, и начала со
мною обращаться очень дружественно, и я после ее пения не раз у нее в
покоях чай пил вместе с князем, но только, разумеется, или за особым
столом, или где-нибудь у окошечка, а если когда она одна оставалась, то
завсегда попросту рядом с собою меня сажала. Вот так прошло сколько вре-
мени, а князь все смутнее начал становиться и один раз мне и говорит:
- А знаешь что, Иван Северьянов, так и так, ведь дела мои очень пло-
хи.
Я говорю:
- Чем же они плохи? Слава богу, живете как надо, и все у вас есть.
А он вдруг обиделся.
- Как, - говорит, - вы, мой полупочтеннейший, глупы, "все есть"? что
же это такое у меня есть?
- Да все, мол, что нужно.
- Неправда, - говорит, - я обеднел, я теперь себе на бутылку вина к
обеду должен рассчитывать. Разве это жизнь? Разве это жизнь?
"Вот, - думаю, - что тебя огорчает", - и говорю:
- Ну, если когда вина недостача, еще не велика беда, потерпеть можно,
зато есть что слаще и вина и меду.
Но он понял, что я намекаю на Грушу, и как будто меня устыдился, и
сам ходит, рукою машет, а сам говорит:
- Конечно... конечно... разумеется... но только... Вот я теперь пол-
года живу здесь и человека у себя чужого не видал...
- А зачем, мол, он вам, чужой-то человек, когда есть душа желанная?
Князь вспыхнул.
- Ты, - говорит, - братец, ничего не понимаешь: все хорошо одно при
другом.
"А-га! - думаю, - вот ты что, брат, запел?" - и говорю:
- Что же, мол, теперь делать?
- Давай, - говорит, - станем лошадьми торговать. Я хочу, чтобы ко мне
опять ремонтеры и заводчики ездили.
Пустое это и не господское дело лошадьми торговать, но, думаю, чем бы
дитя ни тешилось, абы не плакало, и говорю: "Извольте".
И начали мы с ним заводить ворок. Но чуть за это принялись, князь так
и унесся в эту страсть: где какие деньжонки добудет, сейчас покупать ко-
ней, и все берет, хватает зря; меня не слушает... Накупили обельму*, а
продажи нет... Он сейчас же этого не стерпел и коней бросил да давай что
попало городить: то кинется необыкновенную мельницу строить, то шорную
мастерскую завел, и все от всего убытки и долги, а более всего
расстройство в характере... Постоянно он дома не сидит, а летает то ту-
да, то сюда, да чего-то ищет, а Груша одна и в таком положении... в тя-
гости. Скучает. "Мало, - говорит, - его вижу", - а перемогает себя и ве-
ликатится; чуть заметит, что он день-другой дома заскучает, сейчас сама
скажет:
- Ты бы, - говорит, - изумруд мой яхонтовый, куда-нибудь поехал, про-
гулялся, что тебе со мною сидеть: я проста, неученая.
Этих слов он, бывало, сейчас застыдится, и руки у нее целует, и дня
два-три крепится, а зато потом как выкатит, так уже и завьется, а ее мне
заказывает.
- Береги, - говорит, - ее, полупочтенный Иван Северьянов, ты артист,
ты не такой, как я, свистун, а ты настоящий, высокой степени артист, и
оттого ты с нею как-то умеешь так говорить, что вам обоим весело, а меня
от этих "изумрудов яхонтовых" в сон клонит.
Я говорю:
- Почему же это так? ведь это слово любовное.
- Любовное, - отвечает, - да глупое и надоедное.
Я ничего не ответил, а только стал от этого времени к ней запросто
вхож: когда князя нет, я всякий день два раза на день ходил к ней во
флигель чай пить и как мог ее развлекал.
А развлекать было оттого, что она, бывало, если разговорится, все жа-
луется:
- Милый мой, сердечный мой друг Иван Северьянович, - возговорит, -
ревность меня, мой голубчик, тягостно мучит.
Ну, я ее, разумеется, уговариваю:
- Чего, - говорю, - очень мучиться: где он ни побывает, все к тебе
воротится.
А она всплачет, и руками себя в грудь бьет, и говорит:
- Нет, скажи же ты мне... не потай от меня, мой сердечный друг, где
он бывает?
- У господ, - говорю, - у соседей или в городе.
- А нет ли, - говорит, - там где-нибудь моей с ним разлучницы? Скажи
мне: может, он допреж меня кого любил и к ней назад воротился, или не
задумал ли он, лиходей мой, жениться? - А у самой при этом глаза так и
загорятся, даже смотреть ужасно.
Я ее утешаю, а сам думаю:
"Кто его знает, что он делает", - потому что мы его мало в то время и
видели.
Вот как вспало ей это на мысль, что он жениться хочет, она и ну меня
просить:
- Съезди, такой-сякой, голубчик Иван Северьянович, в город; съезди,
доподлинно узнай о нем все как следует и все мне без потайки выскажи.
Пристает она с этим ко мне все больше и больше и до того меня разжа-
лобила, что думаю:
"Ну, была не была, поеду. Хотя ежели что дурное об измене узнаю, все-
го ей не выскажу, но посмотрю и приведу все дело в ясность".
Выбрал такой предлог, что будто бы надо самому ехать лекарств для ло-
шадей у травщиков набрать, и поехал, но поехал не спроста, а с хитрым
подходом.
Груше было неизвестно и людям строго-настрого наказано было от нее
скрывать, что у князя, до этого случая с Грушею, была в городе другая
любовь - из благородных, секретарская дочка Евгенья Семеновна. Известная
она была во всем городе большая на фортепьянах игрица, и предобрая бары-
ня, и тоже собою очень хорошая, и имела с моим князем дочку, но распол-
нела, и он ее, говорили, будто за это и бросил. Однако, имея в ту пору
еще большой капитал, он купил этой барыне с дочкою дом, и они в том доме
доходцами и жили. Князь к этой к Евгенье Семеновне, после того как ее
наградил, никогда не заезжал, а люди наши, по старой памяти, за ее доб-
родетель помнили и всякий приезд все, бывало, к ней захаживали, потому
что ее любили и она до всех до наших была ужасно какая ласковая и князем
интересовалась.
Вот я приехал в город прямо к ней, к этой доброй барыне, и говорю:
- Я, матушка Евгенья Семеновна, у вас остановился.
Она отвечает:
- Ну что же; очень рада. Только отчего же, - говорит, - ты к князю не
едешь на его квартиру?
- А разве, - говорю, - он здесь в городе?
- Здесь, - отвечает. - Он уже другая неделя здесь и дело какое-то за-
водит.
- Какое, мол, еще дело?
- Фабрику, - говорит, - суконную в аренду берет.
- Господи! мол, еще что такое он задумал?
- А что, - говорит, - разве это худо?
- Ничего, - говорю, - только что-то мне это удивительно.
Она улыбается.
- Нет, а ты, - говорит, - вот чему подивись, что князь мне письмо
прислал, чтобы я нынче его приняла, что он хочет на дочь взглянуть.
- И что же, - говорю, - вы ему, матушка Евгенья Семеновна, разрешили?
Она пожала плечами и отвечает:
- Что же, пусть приедет, на дочь посмотрит, - и с этим вздохнула и
задумалась, сидит спустя голову, а сама еще такая молодая, белая да
вальяжная, а к тому еще и обращение совсем не то, что у Груши... та ведь
больше ничего, как начнет свое "изумрудный да яхонтовый", а эта совсем
другое... Я ее и взревновал.
"Ох, - думаю себе, - как бы он на дитя-то как станет смотреть, то
чтобы на самое на тебя своим несытым сердцем не глянул? От сего тогда
моей Грушеньке много добра не воспоследует". И в таком размышлении сижу
я у Евгеньи Семеновны в детской, где она велела няньке меня чаем поить,
а у дверей вдруг слышу звонок, и горничная прибегает очень радостная и
говорит нянюшке:
- Князенька к нам приехал!
Я было сейчас же и поднялся, чтобы аз кухню уйти, но нянюшка Татьяна
Яковлевна разговорчивая была старушка из московских: страсть любила все
высказать и не захотела через это слушателя лишиться, а говорит:
- Не уходи, Иван Голованыч, а пойдем вот сюда в гардеробную за шкапу
сядем, она его сюда ни за что не поведет, а мы с тобою еще разговорцу
проведем.
Я и согласился, потому что, по разговорчивости Татьяны Яковлевны, на-
деялся от нее что-нибудь для Груши полезное сведать, и как от Евгеньи
Семеновны мне был лодиколонный пузыречек рому к чаю выслан, а я сам уже
тогда ничего не пил, то и думаю: подпущу-ка я ей, божьей старушке, в ча-
ек еще вот этого разговорцу из пузыречка, авось она, по благодати своей,
мне тогда что-нибудь и соврет, чего бы без того и не высказала.
Удалились мы из детской и сидим за шкапами, а эта шкапная комнатка
была узенькая, просто сказать - коридор, с дверью в конце, а та дверь
как раз в ту комнату выходила, где Евгенья Семеновна князя приняла, и
даже к тому к самому дивану, на котором они сели. Одним словом, только
меня от них разделила эта запертая дверь, с той стороны материей заве-
шенная, а то все равно будто я с ними в одной комнате сижу, так мне все
слышно.
Князь как вошел, и говорит:
- Здравствуй, старый друг! испытанный!
А она ему отвечает:
- Здравствуйте, князь! Чему я обязана?
А он ей:
- Об этом, - говорит, - после поговорим, а прежде дай поздороваться и
позволь в головку тебя поцеловать, - и мне слышно, как он ее в голову
чмокнул и спрашивает про дочь. Евгенья Семеновна отвечает, что она, мол,
дома.
- Здорова?
- Здорова, - говорит.
- И выросла небось?
Евгенья Семеновна рассмеялась и отвечает:
- Разумеется, - говорит, - выросла.
Князь спрашивает:
- Надеюсь, что ты мне ее покажешь?
- Отчего же, - отвечает, - с удовольствием, - и встала с места, вошла
в детскую и зовет эту самую няню, Татьяну Яковлевну, с которою я угоща-
юсь.
- Выведите, - говорит, - нянюшка, Людочку к князю.
Татьяна Яковлевна плюнула, поставила блюдце на стол и говорит:
- О, пусто бы вам совсем было, только что сядешь, в самый аппетит, с
человеком поговорить, непременно и тут отрывают и ничего в свое удо-
вольствие сделать не дадут! - и поскорее меня барыниными юбками, которые
на стене висели, закрыла и говорит: - Посиди, - а сама пошла с девочкой,
а я один за шкапами остался и вдруг слышу, князь девочку раз и два поце-
ловал и потетешкал на калеках и говорит:
- Хочешь, мой анфан*, в карете покататься?
Та ничего не отвечает; он говорит Евгенье Семеновне:
- Же ву при*, - говорит, - пожалуйста, пусть она с нянею в моей каре-
те поездит, покатается.
Та было ему что-то по-французскому, дескать, зачем и пуркуа, но он ей
тоже вроде того, что, дескать, "непременно надобно", и этак они раза три
словами перебросились, и потом Евгенья Семеновна нехотя говорит нянюшке:
- Оденьте ее и поезжайте.
Те и поехали, а эти двоичкой себе остались, да я у них под сокрытьем
на послухах, потому что мне из-за шкапов и выйти нельзя, да и сам себе я
думал: "Вот же когда мой час настал и я теперь настоящее исследую. Что у
кого против Груши есть в мыслях вредного?"
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Пустившись на этакое решение, чтобы подслушивать, я этим не удо-
вольнился, а захотел и глазком что можно увидеть и всего этого достиг:
стал тихонечко ногами на табуретку и сейчас вверху дверей в пазу щелочку
присмотрел и жадным оком приник к ней. Вижу, князь сидит на диване, а
барыня стоит у окна и, верно, смотрит, как ее дитя в карету сажают.