Петром Сердюковым".
"Что же, - отвечаю, - мне все равно: я своему ангелу Ивану Предтече
буду молитвить, а называться я могу всячески, как вам угодно".
Тем и покончили, и отвезли они меня в другой город, и сдали меня там
вместо сына в рекруты, и дали мне на дорогу монетою двадцать пять руб-
лей, а еще обещались во всю жизнь помогать. Я эти деньги, что от них
взял, двадцать пять рублей, сейчас положил в бедный монастырь - вклад за
Грушину душу, а сам стал начальство просить, чтобы на Кавказ меня опре-
делить, где я могу скорее за веру умереть. Так и сделалось, и я пробыл
на Кавказе более пятнадцати лет и никому не открывал ни настоящего свое-
го имени, ни звания, а все назывался Петр Сердюков и только на Иванов
день богу за себя молил, через Предтечу-ангела. И позабыл уже я сам про
все мое прежнее бытие и звание, и дослуживаю таким манером последний
год, как вдруг на самый на Иванов день были мы в погоне за татарами, а
те напаскудили и ушли за реку Койсу. Тех Койс в том месте несколько: ко-
торая течет по Лидии, так и зовется андийская, которая по Аварии, зовет-
ся аварийская Койса, а то корикумуйская и кузикумуйская, и все они сли-
ваются, и от сливу их зачинается Сулак-река. Но все они и по себе сами
быстры и холодны, особливо андийская, за которую татарва ушли. Много мы
их тут без счету этих татаров побили, но кои переправились за Койсу, -
те сели на том берегу за камнями, и чуть мы покажемся, они в нас палят.
Но палят с такою сноровкою, что даром огня не тратят, а берегут зелье*
на верный вред, потому что знают, что у нас снаряду не в пример больше
ихнего, и так они нам вредно чинят, что стоим мы все у них в виду, они,
шельмы, ни разу в нас и не пукнут. Полковник у нас был отважной души и
любил из себя Суворова представлять, все, бывало, "помилуй бог" говорил
и своим примером отвагу давал. Так он и тут сел на бережку, а ноги разул
и по колени в эту холоднищую воду опустил, а сам хвалится:
"Помилуй бог, - говорит, - как вода тепла: все равно что твое парное
молочко в доеночке. Кто, благодетели, охотники на ту сторону переплыть и
канат перетащить, чтобы мост навесть?"
Сидит полковник и таким манером с нами растабарывает, а татары с того
бока два ствола ружей в щель выставили, а не стреляют. Но только что два
солдатика-охотнички вызвались и поплыли, как сверкнет пламя, и оба те
солдатика в Койсу так и нырнули. Потянули мы канат, пустили другую пару,
а сами те камни, где татары спрятавшись, как роем, пулями осыпаем, но
ничего им повредить не можем, потому что пули наши в камни бьют, а они,
анафемы, как плюнут в пловцов, так вода кровью замутилась, и опять те
два солдатика юркнули. Пошли за ними и третья пара, и тоже середины Кой-
сы не доплыли, как татары и этих утопили. Тут уже за третьею парою и ма-
ло стало охотников, потому что видимо всем, что это не война, а просто
убийство, а наказать злодеев надобно. Полковник и говорит:
"Слушайте, мои благодетели. Нет ли из вас кого такого, который на ду-
ше смертный грех за собой знает? Помилуй бог, как бы ему хорошо теперь
своей кровью беззаконие смыть?"
Я и подумал:
"Чего же мне лучше этого случая ждать, чтобы жизнь кончить? благосло-
ви, господи, час мой!" - и вышел, разделся, "Отчу" прочитал, на все сто-
роны начальству и товарищам в землю ударил и говорю в себе: "Ну, Груша,
сестра моя названая, прими за себя кровь мою!" - да с тем взял в рот
тонкую бечеву, на которой другим концом был канат привязан, да, разбе-
жавшись с берегу, и юркнул в воду.
Вода страсть была холодна: у меня даже под мышками закололо, и грудь
мрет, судорога ноги тянет, а я плыву... Поверху наши пули летят, а вок-
руг меня татарские в воду шлепают, а меня не касаются, и я не знаю: ра-
нен я или не ранен, но только достиг берега... Тут татарам меня уже бить
нельзя, потому что я как раз под ущельем стал, и чтобы им стрелять в ме-
ня, надо им из щели высунуться, а наши их с того берега пулями как пес-
ком осыпают. Вот я стою под камнями и тяну канат, и перетянул его, и
мосток справили, и вдруг наши сюда уже идут, а я все стою и как сам из
себя изъят, ничего не понимаю, потому что думаю: видел ли кто-нибудь то,
что я видел? А я видел, когда плыл, что надо мною Груша летела, и была
она как отроковица примерно в шестнадцать лет, и у нее крылья уже огром-
ные, светлые, через всю реку, и она ими меня огораживала... Однако, ви-
жу, никто о том ни слова не говорит: ну, думаю, надо мне самому это
рассказать. Как меня полковник стал обнимать и сам целует, а сам хвалит:
"Ой, помилуй бог, - говорит, - какой ты, Петр Сердюков, молодец!"
А я отвечаю:
"Я, ваше высокоблагородие, не молодец, а большой грешник, и меня ни
земля, ни вода принимать не хочет".
Он вопрошает:
"В чем твой грех?"
А я отвечаю:
"Я, - говорю, - на своем веку много неповинных душ погубил", - да и
рассказал ему ночью под палаткою все, что вам теперь сказывал.
Он слушал, слушал, и задумался, и говорит: "Помилуй бог, сколько ты
один перенес, а главное, братец, как ты хочешь, а тебя надо в офицеры
произвесть. Я об этом представление пошлю".
Я говорю:
"Как угодно, а только пошлите и туда узнать, не верно ли я показываю,
что я цыганку убил?"
"Хорошо, - говорит, - и об этом пошлю".
И послали, но только ходила, ходила бумага и назад пришла с невер-
ностью. Объяснено, что никогда, говорят, у нас такого происшествия ни с
какою цыганкою не было, а Иван-де Северьянов хотя и был и у князя слу-
жил, только он через заочный выкуп на волю вышел и опосля того у казен-
ных крестьян Сердюковых в доме помер.
Ну что тут мне было больше делать: чем свою вину доказывать?
А полковник говорит:
"Не смей, братец, больше на себя этого врать: это ты как через Койсу
плыл, так ты от холодной воды да от страху в уме немножко помешался, и
я, - говорит, - очень за тебя рад, что это все неправда, что ты нагово-
рил на себя. Теперь офицером будешь; это, брат, помилуй бог как хорошо".
Тут я даже и сам мыслями растерялся: точно ли я спихнул Грушу в воду,
или это мне тогда все от страшной по ней тоски сильное воображение было?
И сделали-с меня за храбрость офицером, но только как я все на своей
истине стоял, чтобы открыть свою запрошедшую жизнь, то чтобы от этого
мне больше беспокойства не иметь, пустили меня с Георгием в отставку.
"Поздравляем, - говорят, - тебя, ты теперь благородный и можешь в
приказные идти; помилуй бог, как спокойно, - и письмо мне полковник к
одному большому лицу в Петербург дал. - Ступай, - говорит, - он твою
карьеру и благополучие совершит". Я с этим письмом и добрался до Питера,
но не посчастливило мне насчет карьеры.
- Чем же?
- Долго очень без места ходил, а потом на фиту попал, и оттого стало
еще хуже.
- Как на фиту? что это значит?
- Тот покровитель, к которому я насчет карьеры был прислан, в адрес-
ный стол справщиком определил, а там у всякого справщика своя буква
есть, по какой кто справке заведует. Иные буквы есть очень хорошие, как,
например, буки, или покой, или како*: много на них фамилиев начинается и
справщику есть доход, а меня поставили на фиту. Самая ничтожная буква,
очень на нее мало пишется, и то еще из тех, кои по всем видам ей принад-
лежат, все от нее отлынивают и лукавят: кто чуть хочет благородиться,
сейчас себя самовластно вместо фиты через ферт ставит. Ищешь-ищешь его
под фитою - только пропащая работа, а он под фертом себя проименовал.
Никакой пользы нет, а сиди на службе; ну, я и вижу, что дело плохо, и
стал опять наниматься, по старому обыкновению, в кучера, но никто не бе-
рет; говорят: ты благородный офицер, и военный орден имеешь, тебя ни об-
ругать, ни ударить непристойно... Просто хоть повеситься, но я благодаря
бога и с отчаянности до этого себя не допустил, а чтобы с голоду не про-
пасть, взял да в артисты пошел.
- Каким же вы были артистом?
- Роли представлял.
- На каком театре?
- В балагане на Адмиралтейской площади*. Там благородством не гнуша-
ются и всех принимают: есть и из офицеров, и столоначальники, и студен-
ты, а особенно сенатских очень много.
- И понравилась вам эта жизнь?
- Нет-с.
- Чем же?
- Во-первых, разучка вся и репетиция идут на страстной неделе или пе-
ред масленицей, когда в церкви поют: "Покаяния отверзи ми двери", а
во-вторых, у меня роль была очень трудная.
- Какая?
- Я демона изображал.
- Чем же это особенно трудно?
- Как же-с: в двух переменах танцевать надо и кувыркаться, а кувырк-
нуться страсть неспособно, потому что весь обшит лохматой шкурой седого
козла вверх шерстью, и хвост долгий на проволоке, но он постоянно промеж
ног путается, а рога на голове за что попало цепляются, а годы уже стали
не прежние, не молодые, и легкости нет; а потом еще во все продолжение
представления расписано меня бить. Ужасно как это докучает. Палки эда-
кие, положим, пустые, из холстины сделаны, а в средине хлопья, но, одна-
ко, скучно ужасно это терпеть, что все по тебе хлоп да хлоп, а иные к
тому еще с холоду или для смеху изловчаются и бьют довольно больно. Осо-
бенно из сенатских приказных, которые в этом опытные и дружные: все за
своих стоят, а которые попадутся военные, они тем ужасно докучают, и все
это продолжительно начнут бить перед всей публикой с полдня, как только
полицейский флаг поднимается, и бьют до самой до ночи, и все, всякий,
чтобы публику утешить, норовит громче хлопнуть. Ничего приятного нет. А
вдобавок ко всему со мною и здесь неприятное последствие вышло, после
которого я должен был свою роль оставить.
- Что же это такое с вами случилось?
- Принца одного я за вихор подрал.
- Как принца?
- То есть не настоящего-с, а театрашного: он из сенатских был, кол-
лежский секретарь, но у нас принца представлял.
- За что же вы его прибили?
- Да стоило-с его еще и не эдак. Насмешник злой был и выдумщик и все
над всеми шутки выдумывал.
- И над вами?
- И надо мною-с; много шуток строил: костюм мне портил; в грельне,
где мы, бывало, над угольями грелися и чай пили, подкрадется, бывало, и
хвост мне к рогам прицепит или еще что глупое сделает на смех, а я не
осмотрюсь да так к публике выбегу, а хозяин сердится; но я за себя все
ему спускал, а он вдруг стал одну фею обижать. Молоденькая такая девоч-
ка, из бедных дворяночек, богиню Фортуну она у нас изображала и этого
принца от моих рук спасать должна была. И роль ее такая, что она вся в
одной блестящей тюли выходит и с крыльями, а морозы большие, и у нее у
бедной ручонки совсем посинели, зашлись, а он ее допекает, лезет к ней,
и когда мы втроем в апофезе в подпол проваливаемся, за тело ее щипет.
Мне ее очень жаль стало: я его и оттрепал.
- И чем же это кончилось?
- Ничего; в провале свидетелей не было, кроме самой этой феи, а
только наши сенатские все взбунтовались и не захотели меня в труппе
иметь; а как они первые там представители, то хозяин для их удовольствия
меня согнал.
- И куда же вы тогда делись?
- Совсем без крова и без пищи было остался, но эта благородная фея
меня питала, но только мне совестно стало, что ей, бедной, самой так
трудно достается, и я все думал-думал, как этого положения избавиться?
На фиту не захотел ворочаться, да и к тому на ней уже другой бедный че-
ловек сидел, мучился, так я взял и пошел в монастырь.
- От этого только?
- Да ведь что же делать-с? деться было некуда. А тут хорошо.
- Полюбили вы монастырскую жизнь?
- Очень-с; очень полюбил, - здесь покойно, все равно как в полку,
много сходственного, все тебе готовое: и одет, и обут, и накормлен, и
начальство смотрит и повиновения спрашивает.
- А вас это повиновение иногда не тяготит?
- Для чего же-с? что больше повиноваться, то человеку спокойнее жить,