от Атро или какого-нибудь физика из А-Ио или Ту. Это были длинные письма,
убористо написанные, детально аргументированные, от приветствия до подпи-
си -- сплошная теория, сплошная страстная, загадочная, глубокая математико-
этико-космологическая физика -- написанные на языке, которым он владел,
людьми, которых он не знал, громившими его теории, врагами его родины, со-
перниками, незнакомцами, братьями.
Когда он получал письмо, его надолго охватывала веселая злость; он
работал день и ночь, идеи били из него фонтаном. Потом фонтан медленно пре-
вращался в струйку, потом постепенно высыхала и струйка, и он, отчаянно со-
противляясь, медленно возвращался на землю, на иссохшую землю.
Подходил к концу третий год его работы в Институте, когда умерла
Гвараб. Он попросил разрешения выступить на поминальном собрании, кото-
рое, по обычаю, проводилось на месте работы умершего. В данном случае это
была одна из аудиторий в Физическом лабораторном корпусе. Кроме него не
выступил никто. Студентов вообще не было: Гвараб уже два года не преподава-
ла. Пришло несколько стариков -- членов Института, с Северо-Востока приехал
пожилой агрохимик -- сын Гвараб. Шевек стоял там, где обычно стояла, читая
лекцию, Гвараб. Голосом, охрипшим от зимнего бронхита, который стал для
него обычным, он сказал этим людям, что Гвараб заложила основу Науки о
Времени, и что она была величайшим космологом из всех, когда-либо работав-
ших в Институте.
-- Теперь у нас в физике есть своя Одо,-- сказал он.-- Она у нас есть, а
мы ее не чтили.
Потом какая-то старуха со слезами на глазах благодарила его.
-- Мы с ней всегда по десятым дням вместе дежурили, в квартале у нас
убирались, так, бывало, хорошо между собой разговаривали,-- говорила она,
вздрагивая от ледяного ветра, когда они вышли на улицу. Агрохимик пробор-
мотал что-то вежливо и побежал искать попутную машину обратно на Северо-
Восток. В приступе ярости, горя, досады, ощущения, что все бессмысленно, Ше-
век пошел бродить по городу.
Он здесь уже три года, а чего добился? Все его достижения: книга, при-
своенная Сабулом; пять-шесть неопубликованных работ; и надгробная речь над
жизнью, прожитой зря.
Никто ничего не понимает в том, что он делает. Если сформулировать
более честно, ничего из того, что он делает, не имеет смысла. Он не выполняет
никакой необходимой функции -- личной или общественной. По существу -- это
нередко случалось в его области науки -- он выгорел к двадцати годам. Больше
ему уже ничего не сделать. Он уперся в стену -- раз и навсегда.
Шевек остановился перед концертным залом Синдиката Музыки по-
смотреть программы на декаду. В этот вечер концерта не было. Он отвернулся
от афиши и лицом к лицу столкнулся с Бедапом.
Бедап, всегда настороженный и к тому же близорукий, не подал вида,
что узнает Шевека. Шевек поймал его за рукав.
-- Шевек! Вот черт, неужели это ты? -- Они обнялись, поцеловались, ото-
двинулись друг от друга, снова обнялись. Любовь нахлынула на Шевека, оше-
ломила его. Почему? Тогда, в последний год в Региональном Институте, Бедап
ему не так уж и нравился. За эти три года они ни разу не написали друг другу.
Их дружба была дружбой детства, она прошла. Тем не менее, любовь осталась:
вспыхнула, как пламя из разворошенной золы.
Они шли, не замечая, куда идут, и разговаривали. Они размахивали ру-
ками и перебивали друг друга. Этим зимним вечером на широких улицах Аббе-
ная было тихо. На каждом перекрестке под тусклым фонарем стояло серебряное
озерцо света, по которому стайками крошечных рыбок, гоняясь за собственной
тенью, носились снежинки. За снегом гнался ледяной ветер. Разговаривать ста-
ло трудно из-за онемевших губ и стучащих зубов. Они успели на последний, де-
вятичасовой, омнибус до Института; барак Бедапа был далеко, на восточном
краю города, идти туда по холоду было бы нелегко.
Бедап оглядел 46-ю комнату с ироническим изумлением.
-- Шев, ты живешь, как паршивый уррасский спекулянт.
-- Да брось ты, не так все страшно. Покажи мне здесь хоть какое-нибудь
излишество!
Собственно говоря, в комнате почти ничего не прибавилось к тому, что
в ней было, когда Шевек в первый раз вошел в нее. Бедап ткнул пальцем:
-- Вот это одеяло.
-- Оно здесь уже было, когда я вселился. Кто-то его сам соткал, а когда
переехал -- оставил здесь. Разве в такую ночь одеяло -- излишество?
-- Цвет у него -- типичное излишество,-- сказал Бедап.-- Как специалист
по функциональному анализу, я должен отметить, что оранжевый цвет -- не-
нужный цвет. В социальном организме оранжевый цвет не выполняет никаких
жизненно-важных функций ни на клеточном уровне, ни на органном, и уж точ-
но -- не на уровне всего организма или на наиболее центральном этическом
уровне; а в этом случае следует выбрать не терпимость, а устранение. Покрась
его в грязно-зеленый цвет, брат!.. А это еще что такое?
-- Заметки.
-- Шифрованные? -- спросил Бедап, перелистывая одну из тетрадей с
хладнокровием, которое, насколько помнил Шевек -- личного владения -- у него
было даже меньше, чем у большинства анаррести. У Бедапа никогда не было
любимого карандаша, который он бы всюду таскал с собой, или старой рубаш-
ки, которую он бы любил и жалел бросить в регенерационный контейнер; а ес-
ли ему что-нибудь дарили, он старался сохранить это из уважения к чувствам
подарившего, но каждый раз терял. Он знал эту свою черту; по его словам, это
доказывало, что он менее примитивен, чем большинство людей, и являет собой
ранний пример Человека Обетованного, истинного и прирожденного одониа-
нина. Но все же для него существовала граница личного. Она проходила по че-
репу -- его ли собственному или чужому -- и была нерушима. Он никогда не лез
в чужие дела. Теперь он сказал:
-- Помнишь, как, когда ты был на проекте "Лес", мы писали друг другу
кодом дурацкие письма?
-- Это не код, это по-иотийски.
-- Ты выучил иотийский? Почему ты на нем пишешь?
-- Потому что на этой планете никто не может понять, что я говорю. И
не хочет. Единственный человек, способный на это, умер три дня назад.
-- Что, Сабул помер?
-- Нет, Гвараб. Сабул-то жив. Помрет он, дожидайся!
-- А в чем дело?
-- В чем дело с Сабулом? Наполовину в зависти, наполовину в неспособ-
ности понять.
-- А я думал, его книга о причинности считается первоклассной. Ты сам
говорил.
-- Я так считал, пока не прочел первоисточники. Это все -- идеи урра-
сти. Притом не новые. У него своих идей уже лет двадцать как нет. И в бане он
не был столько же.
-- А с твоими идеями как дела? -- спросил Бедап, положив руку на тетра-
ди Шевека и глядя на него исподлобья. У Бедапа были маленькие, довольно
подслеповатые глазки, резкие черты лица, плотное, кряжистое туловище. Он
вечно грыз ногти, и с годами они у него превратились просто в полоски попе-
рек толстых, чувствительных кончиков пальцев.
-- Плохо,-- сказал Шевек, садясь на спальный помост.-- Не тем я зани-
маюсь.
Бедап усмехнулся:
-- Ты-то?
-- Наверно, я в конце этого квартала попрошу другое назначение.
-- Какое?
-- А мне все равно. Учителем, инженером. Я должен уйти из физики.
Бедап сел к письменному столу, погрыз ноготь и сказал:
-- Это звучит странно.
-- Я понял предел своих возможностей.
-- А я и не знал, что он у тебя есть. Я имею в виду, в физике. Так-то у те-
бя были всевозможные недостатки, ко многому у тебя были очень небольшие
способности. Но не к физике. Конечно, я не темпоралист. Но не обязательно
уметь плавать, чтобы узнать в рыбе рыбу, и не обязательно самому светить,
чтобы узнать в звезде звезду...
Шевек посмотрел на друга, и у него вырвались слова, которые он до сих
пор не мог четко сказать самому себе:
-- Я думал о самоубийстве. Много. В этом году. По-моему, это -- луч-
ший выход.
-- Вряд ли через этот выход можно попасть на другую сторону страда-
ния.
Шевек с усилием улыбнулся.
-- Ты это помнишь?
-- Очень ярко. Для меня этот разговор имел очень большое значение. И
для Таквер и Тирина, я думаю, тоже.
-- Ну да? -- Шевек встал. В этой комнате от стены до стены было всего
четыре шага, но он не мог устоять на месте.
-- Тогда это и для меня имело большое значение,-- сказал он, стоя у ок-
на.-- Но здесь я изменился. Здесь что-то не так. А что -- не знаю.
-- А я знаю,-- сказал Бедап.-- Это стена. Ты уперся в стену.
Шевек обернулся и испуганно посмотрел на него.
-- Стена?
-- В твоем случае эта стена, по-видимому,-- Сабул и те, кто его поддер-
живают в научных синдикатах и в КПР. Что до меня, то я провел в Аббенае че-
тыре декады. Сорок дней. Достаточно, чтобы понять, что здесь я и за сорок лет
не добьюсь ничего, абсолютно ничего из того, чего хочу добиться -- улучшения
преподавания наук в учебных центрах. Если только здесь не произойдет измене-
ний. Или если я не присоединюсь к врагам.
-- К врагам?
-- К маленьким человечкам. К друзьям Сабула! К тем, кто у власти.
-- Что ты несешь, Дап? У нас нет никаких властных структур.
-- Нет? А что дает Сабулу такую силу?
-- Не властная структура, не правительство -- здесь же не Уррас, в кон-
це-то концов!
-- Да. Ладно, у нас нет правительства, нет законов. Но, насколько я по-
нимаю, законам и правительствам никогда не удавалось управлять идеями, да-
же на Уррасе. Как бы иначе смогла Одо разработать свои идеи? Как смогло бы
одонианство стать всемирным движением? Архисты пытались затоптать его, но
у них ничего не получилось. Идеи нельзя уничтожить, подавляя их. Их можно
уничтожить, только отказываясь замечать их. Отказываясь думать... отказыва-
ясь изменяться. А наше общество поступает именно так! Сабул использует тебя,
где только может, а где не может -- не дает тебе публиковаться, преподавать,
даже работать. Правильно? Иными словами, он имеет над тобой власть. Отку-
да она у него взялась? Это не официальная власть -- такой не существует. Это
не интеллектуальное превосходство -- он им не обладает. Он черпает ее во
врожденной трусости, заложенной в сознание среднего человека. Вот та власт-
ная структура, частью которой он является, и которой он умеет пользоваться.
Правительство, в существовании которого никто не признается, признать суще-
ствование которого было бы недопустимо, и которое правит одонианским об-
ществом благодаря тому, что душит индивидуальный разум.
Шевек оперся ладонями о подоконник и сквозь тусклые отражения в
стекле смотрел в темноту за окном. Наконец он сказал:
-- С ума ты сошел, Дап, что ты несешь?
-- Нет, брат, я в своем уме. С ума-то людей сводят как раз попытки жить
вне реальности. Реальность ужасна. Она может убить человека. Со временем и
убьет, непременно. Реальность -- это боль, ты же сам говорил. Но с ума людей
сводит ложь, бегство от реальности. Именно ложь порождает у человека жела-
ние покончить с собой...
Шевек резко обернулся к нему.
-- Но ты же не можешь всерьез говорить о правительстве здесь, у нас!
-- Томар, "Определения": "Правительство: узаконенное использование
власти для поддержания и расширения власти"... Замени "узаконенное" на "во-
шедшее в обычай" и получишь Сабула, и Синдикат преподавания, и КПР.
-- КПР!
-- КПР к настоящему моменту стало по своей сути архической бюрокра-
тией.
Через несколько секунд Шевек рассмеялся не вполне натуральным сме-
хом и сказал:
-- Да полно, Дап, это, конечно, забавно, но малость болезненно, не так
ли?
-- Шев, тебе никогда не приходило в голову, что то, что аналогическая
модальность именует "болезнью", социальным недовольством, отчуждением, по
аналогии можно назвать также и болью, тем, что ты подразумевал, когда гово-
рил о боли, о страдании? И что, как и боль, это выполняет в организме свою
функцию?
-- Нет! -- с силой сказал Шевек.-- Я говорил в личном, в духовном аспек-
те.
-- Но ты говорил о физическом страдании, о человеке, умиравшем от
ожогов. А я говорю о духовном страдании! О людях, которые видят, как на-