как у большого сома, и ниже шеи у Шиманы ничего не было.
Горожанин завизжал. Чиновники в ужасе растопырили глаза. А
Киссур обмахнулся своим мешком, поклонился государю и сказал:
- Истинная человечность - не в том, чтобы спасать одного!
Истинная человечность - в том, чтоб, пожертвовав одним, спасти
тысячи. Государь! Вы приказали мне наказать Шиману и других
заговорщиков, и по возможности щадить народ. Я, ничтожный, хоть
и с опозданием, но выполнил ваш приказ, и огласил перед Добрым
Советом документы о преступлениях этого человека.
С этими словами Киссур высоко поднял голову Шиманы и швынул ее
на алтарь государя Иршачхана, в чашу для возлияний. Лица у
чиновников и смутьянов стали белые, как бараний жир, ибо
государь Иршахчан запретил кровавые жертвы и кровь в зале Ста
Полей.
А Киссур велел горожанам встать на колени, скрутил их петицию в
узел и хлестал их по рожам этой петицией, пока государь на него
не раскричался. Тогда Киссур велел увести депутатов и повесить
их на яшмовых воротах, потому что, как он выразился, ласку,
забравшуюся в курятник, вешают без суда.
А дальше было вот что: Андарз, услышав о новостях, послал в
город пятьсот человек, под командованием некоего Зуны. Им было
известно мало, кроме разве того, что проклятые оборотни Афарры,
о которых столько говорили в эти дни, сорвались со стен в зале
Пятидесяти полей и загрызли многих людей и даже иных
бессмертных; и в тот миг, когда существование оборотней
наконец-таки стало доказуемо через опыт, пошли слухи, что,
пожалуй, это все-таки не оборотни, а справедливые духи!
Зуна вел своих людей в темноте, дорожками государева сада: вдруг
послышался шорох и треск кустов; золоторогий олень мелькнул
перед отрядом и скрылся; тщетно Зуна клялся божьим зобом и
другими частями божьего тела, что это обычный зверь! "Нас
предали" - закричал кто-то, и люди побежали назад. Нас предали,
но кто же? Разумеется, Зуна! И бедного полковника утопили в
соседнем озерке.
Полк побежал в заречную слободку; их не хотели пускать, но полк
пробил стенку и водворился в слободке; беглецы из слободки
побежали на площадь и стали кричать, что богачи и чиновники
предали народ; - и в это-то время вдали, за излучиной канала,
показались скованные цепями и горящие торговые лодки. Кто-то
закричал, что надо открыть левый шлюз: течение воды в канале
изменится на противоположное, и лодки уйдут наверх. Толпа
бросилась к шлюзам, и столкнулась у шлюзов с солдатами Андарза,
которым в голову пришла та же мысль. Оказалось, что шлюзы только
что были попорчены намертво.
Река у рыночной площади по-прежнему страшно сужалась, склады на
сваях и лодках загромождали ее, так как торговля с лодок
облагалась меньшим налогом. Брандеры, сбившись в горловине,
зажгли портовые склады, люди бросились спасать свое добро и
грабить чужое; пламя забушевало, - увы: то было не пламя
свободы, и не огонь красноречия, а просто горящие склады!
Днем депутация женщин и детей потянулась ко дворцу с повинной.
Андарз в отчаянии велел стрелять в народ; половина его войска,
услыхав такой приказ, бросилась на своих начальников; варвары
Киссура, выскочив из дворца, помогли им в таком деле.
Киссур сдержал свое слово: он принес государю голову Шиманы, он
развесил на деревьях, с которых еще не облетела листва
вчерашнего праздника, две тысячи бунтовщиков или сочтенных
таковыми, и Андарза он повесил, уже мертвого, на веревке из
зеленой шелковой конституции.
А на следующий день Алдон, с двенадцатью товарищами, въехал во
дворец Нана. Они ворвались в кабинет первого министра: винтовая
лестица в форме боба, ведущая прямо на нарисованные небеса, была
рассажена у основания, словно кто-то подрубил мраморный боб
огненным топором, а там, где огненный топор прошелся по стене,
вытекли и повисли на стеклянных ниточках глаза грустных богов.
Алдон переступил через мертвого бунтовщика.
- Клянусь божьим зобом, - сказал товарищ Алдона, - вот так же
перешибло скалу, когда умер отец Киссура!
Алдон зажал ему рукой рот и сказал:
- Не говори глупостей! Если ты скажешь такое Киссуру, он съест
тебя живьем за оскорбление памяти отца!
И швырнул поскорее в грустных богов факел.
А еще через три дня к Арфарре явился Киссур.
- Я, - сказал Киссур, - ехал по городу и увидел, что из
городской тюрьмы по вашему приказу выпущена дюжина лавочников,
которых я туда посадил. Я повесил их во избежание дальнейших
недоразумений. Что же это - я ловлю рыбу, а вы выпускаете ее в
реку?
Арфарра нахохлился и молчал.
- Завтра, оказывается, продолжал Киссур, - будет суд. И на этом
суде будет сказано, что причина восстания - в кознях господина
Мнадеса: он, видите ли, и был первым зачинщиком заговора, от
которого погиб! И еще будет сказано, что Мнадес действовал рука
об руку с "красными циновками", которые, вместе с подлыми
дворцовыми чиновниками, искусственно вздували курс акций
Восточной компании, дабы вызвать народное восстание и погубить
через это реформы господина Нана! И что это еретики отдали
приказ его убить!
Арфарра дернул за шнурок и сказал вошедшему чиновнику:
- Уже стемнело. Зажгите свечи. И пусть придет тот человек.
Киссур подождал, пока чиновник вышел, и продолжал:
- Семеро негодяев затеяли заговор против государя. Шестеро были
трусами, а седьмой сбежал в город и поднял восстание. Я поклялся
повесить Андарза и должен был сдержать обещание, но, клянусь
божьим зобом, если бы я не поклялся, я скорее простил бы его,
нежели остальных шестерых! А теперь что? А теперь имена этих
семи вновь на одном листе: имена шестерых - в подписях под
приговором, имя Андарза - в самом приговоре!
Арфарра откинулся на спинку кресла, склонил голову набок и
глядел на Киссура золотыми глазами-бусинками.
- По дворцу, - продолжал Киссур, - ходят странные слухи. Слухи,
что вы помирились с Наном; что Нан прячется не где-нибудь, а в
своем собственном, то есть вашем теперь доме. Что едва ли не он
готовит этот забавный процесс, где зачинщиком бунта будет назван
человек, которого народ первым сбросил на крючья. Что я идиот. Я
предложил вам место первого человека в государстве не затем,
чтобы по дворцу ходили такие слухи.
Арфарра перевел глаза с плаща Киссура на красную с золотом папку
на своем столе. Казалось, ничто так не интересовало его, как
содержимое этой папки. Любому человеку на месте Киссура
следовало бы понять, что надо уйти и не докучать Арфарра
досужими разговорами, но Киссур был недостаточно для этого
чуток.
- Почему, - закричал Киссур, - когда мои люди гибли на стенах,
вы предложили государю вернуть господин Нана!
- Потому, - ответил Арфарра, - что государь никогда бы на это не
согласился; и ничто так не уронило Нана в глазах бунтовщиков,
как это мое предложение.
Киссур озадачился. Потом встряхнулся, стукнул кулаком по столу и
сказал:
- А что вам мешает расправиться с Чареникой и прочей гнилью
сейчас?
Арфарра глядел на Киссура, как старый опытный лис смотрит на
молодого лисенка, словно раздумывая: учить малыша, как красть
кур из курятника, или подождать, пока он подрастет.
- Что мне с тобой спорить, - внезапно сказал Арфарра. - а вот
послушай-ка басенку. Были на свете навозный жук, жаба и ворон, -
самые незначительные животные. Они все были связаны взаимными
услугами и грехами, и однажды государь зверей, лев, охотясь в
лесу, раздавил гнездо жабы. Жаба побежала к своим друзьям.
Навозный жук вздохнул и сказал: "Что я могу? Ничего! Разве
только пролечу под носом у льва, и он зажмурится." "А я - сказал
ворон, - как только он зажмурится, подскочу ко льву и выклюю ему
глаза". "А я, - сказала жаба, - когда лев ослепнет, заквакаю над
пропастью, и лев в нее свалится." И так они это сделали, как ты
слышал.
Киссур молча ждал, памятуя, что за всякой басней следует мораль.
- Можно, - сказал Арфарра, - арестовать Чаренику и осудить Нана.
Но в ойкумене - тридцать две провинции, и в каждой из этих
провинций высшие чиновники - друзья Чареники и Нана. Вчера эти
люди помогли мне расправиться с Андарзом, сегодня - с "красными
циновками", завтра помогут мне расправиться с Чареникой, а
послезавтра - с Компанией Южных Морей. Что ты хочешь? Чтобы
ставленники Нана сражались вместе против государя, как жабы и
жуки - против льва, или чтобы они помогали государю казнить
самих себя?
- Я хочу, - сказал Киссур, - чтобы в ойкумене не было ни
богатых, склонных к своеволию, ни беднных, склонных к бунтам, и
если эти люди поедят себя сами, это сильно сбережет силы.
- Тогда, - сказал Арфарра, - ты пойдешь вычистишь кровь под
ногтями, и сделаешь, как я скажу.
В это самое время, когда Арфарра объяснял Киссуру методы
справедливого правления, а в городе догорали последние головешки
крытого рынка, - в это самое время на женской половине изрядного
дома Чареники, бывшего министра финансов, под большим
солнечником, сиречь тафтяным навесом, обшитом кружевами и
камчатыми кистями, Янни, дочь Чареники, со своими подружками
разбирала и строила наряды. Тут же, под солнечником, ползали ее
служанки, кроя новую атласную кофточку с запашными рукавами,
улыбаясь, по глупому девичьему обыкновению, и хихикая.
- Это, - говорила Янни, - разглядывая розовое тафтяное платьице,
я, пожалуй, пошлю бедненьким, - вон как протерлось. А это, если
хочешь, отдам тебе. Смотри, какие глазки у ворота. Если обшить
подол лентами, и вон тут обшить, так вообще незаметно, что
носили. Хочешь?
- Да, очень хорошенькое платье, - отвечала Идари. - ибо именно к
ней обращалась дочь министра. Идари никогда не бывала в такие
ранние часы у подруги. Но три дня назад бунтовщики сожгли
шестидворку, в которой она жила, дед и тетки куда-то пропали, а
сама Идари с младшей сестрой бродила по улицам. Вчера какой-то
варвар долго на них облизывался, а потом все-таки отвел к
Чаренике. Обо всем этом Идари не очень-то рассказывала.
Вдруг в саду поднялся шум: зазвенели серебряные колокольчики,
приветствуя высокого гостя, затопали слуги, раскатывая по
дорожке красный ковер... Идари и Янни подбежали к перилам и
увидели, что по красному ковру идет отец Янни, Чареника, а рядом
с ним, опираясь на резной посох, тощий старик в богатой ферязи
первого министра. На повороте дорожки под ковром сидел корень
дерева. Арфарра зацепился посохом за корешок, уронил посох и сам
чуть не упал. Чареника бросился за посохом, чуть не вьехал в
землю носом, подхватил посох, отдал хозяину, и стал усердно
пинать проклятый корень ногой. "Немедленно спилить!" - кричал
Чареника.
- Ишь, цапля, - сказала с досадой одна из служанок, и пошла,
пошла бочком, подражая стариковской походке, - Вчера пришел,
ничего не ел - поваров-то всю ночь пороли!
- А когда в тюрьме сидел, - фыркнула Янни, - у Идари пирожки
выпрашивал. Клянчил!
Идари покраснела. Она хотела сказать, что, во-первых, Арфарра не
клянчил никаких пирожков, - она сама их принесла, а, во-вторых,
она вовсе не для этого рассказывала об этом Янни. Но Идари
только опустила головку и промолчала.
Надобно сказать, что на женской половине дворца мало что знали о
происшедшем в городе, а только слышали, как Чареника ругает
Арфарру самым последними словами. Идари - та очень тревожилась о
судьбе Киссура. Но она знала его только под именем Кешьярты,
юноши с льняными волосами и голубыми глазами. А про Киссура,
нового фаворита, на женской половине знали только то, что у него
во рту шестьдесят два зуба, и уши срослись за затылком.
Час прошел за хихиканьем, а потом Янни позвали к отцу. К
девушкам Янни не вернулась, заперлась в своей комнате. Идари
прошла к ней. Янни лежала, уткнувшись носиком в кружевные
подушки, и рыдала. Идари стала ее утешать. Янни перебралась с
подушек на плечо Идари и сказала:
- А этот человек, Арфарра, - ты с ним говорила? Он совсем
противный старик?
Идари поглядела на подругу и осторожно сказала:
- Он совсем как кусочек сухой корицы, и в нем много хорошего. Я
бы хотела, чтобы у меня был такой дед.