- А Гитлер, по-вашему, что? Гигант, да? - несколько издалека
дипломатично начал я. - Так себе, малявка!
- Вот и играй себе Гитлера, Шкалик! - под общий хохот мстительно заявил
Вовка Ивнев. Все-таки что ни говорите, а он не мог простить мне своего
провала!
- Ладно! Я сыграю вам Гитлера, - холодным тоном согласился я. - Но при
одном условии...
- Каком же это? - подозрительно спросила встревоженная Валентина
Петровна.
- При условии... - торжествующе, задыхаясь, выпалил я, - я же сыграю и
Наполеона! Мое нахальство сразило всех, в том числе и главную режиссершу. К
тому же у нее не было выхода. И конкурентоспособных претендентов на столь
разноплановые роли не находилось тоже. Я победил!
- Ну а как же с белыми штанами в облипочку? - ядовито кинул
посрамленный Сентиментал. - Или будешь играть Бонапарта в штанишках на
лямочках?! Да, ничего не скажешь: это был серьезный контрудар! Наши
постановочные затруднения с белыми штанами в обтяжку быстро стали известны
всей школе. Все, конечно, сочувствовали нашему творческому коллективу, но
помочь... Помочь ничем не могли...
И вдруг - о, это спасительное "вдруг"! - ослепительная мысль прорезала
безнадежный сумрак наших мальчишеских мозгов: кальсоны! Ну да! Нам нужны
добротные кальсоны!
Начались энергичные поиски подходящих кальсон. Все-таки не следует
забывать, что время было военное...
Нас выручила одна девочка, сначала пожелавшая остаться неизвестной.
Как-то вечером, после репетиции, когда в школе уже не осталось ни единой
души, кроме театральных энтузиастов, она отозвала меня в интимный уголок под
лестницей. Там, в этом известном святилище тайн и секретов, по необъяснимой
причине смущаясь и краснея, она протянула мне завернутый в бумагу пакет.
- Бери... - чуть запинаясь, прошептала она тоном, от которого у меня
почему-то запершило в горле. - Это тебе... Для сцены.
О это неуемное и - надеюсь - бескорыстное служение искусству!
Дрожащими руками я развернул пакет, в нетерпении порвав бумагу.
- Лосины?! - ахнул я, не веря собственным глазам. Увы, это были не
лосины. Это были колоссального размера кальсоны. Перед их размерами меркли
шаровары Тараса Бульбы. Из полотна, пошедшего на это грандиозное сооружение,
можно было бы выкроить паруса для полной оснастки сорокапушечного
трехпалубного фрегата...
Я горько вздохнул. Но искусство требовало жертв. И я был готов принести
эту жертву. Однако в целях сохранения объективной исторической правды и для
моего естественного вживания в образ Наполеона кальсоны необходимо было
свести к минимуму...
На следующий день, размахивая исподними, как боевым знаменем, я
диктовал свои условия. Я немедленно ввел в пьесу наполеоновского
маршала из сборника анекдотов только ради одной эффектной сцены.
- Позвольте, сир, - почтительно басил мой долговязый одноклассник Мишка
Беркман, - я достану. Я же выше вас!
- Не выше, а длиннее! - мрачно и язвительно обрывал я его под
единодушное одобрение болельщиков на репетициях.
Историческая острота пользовалась неизменным успехом и обрела вторую
жизнь в школе и ее ближайших окрестностях...
Моя смелость получила награду. Впервые я оказался в центре женского
внимания. Даже девочки из старших классов прибегали взглянуть на чудака,
который собирается выйти на сцену - подумать только! - в одних кальсонах.
Но я вышел!
В день премьеры с самого утра вокруг меня хлопотала целая пошивочная
мастерская: девочки завертывали мои ноги в белые штаны в "облипочку" и прямо
на мне заметывали швы, то и дело возмутительно прыская.
К сожалению, белых ниток не достали. Так что мои лосины не были шиты
белыми нитками: на них красовались крупные черные стежки.
Первый акт, к которому я не имел непосредственного отношения, накалил
зрительские страсти.
В начале второго акта я бестрепетно вышел на сцену, поставил ногу на
бутафорский барабан и сумрачно скрестил руки на груди. У зрителей не
вырвалось ни единого смешка. Произошло чудо! Зал замер, потрясенный моим
великолепным обликом.
На треуголке, склеенной из бумаги и выкрашенной китайской тушью,
красовалась трехцветная кокарда. На сером пиджачке с чужого плеча сияли
пуговицы, обернутые фольгой от конфет. Талию мою опоясывал тонкий белый
шелковый шарф. А начищенные дегтем кирзовые сапоги внушительных размеров,
имевшие задачей изображать лакированные ботфорты и лихо скрипевшие при
каждом шаге, контрастировали с умопомрачительной белизной лосин...
Преподавательница музыки грянула на пианино подобающее торжественности
момента что-то вроде "Шумел-ревел пожар московский". Я вытянул в первые ряды
правую руку и звенящим голосом взаправдашнего полководца провозгласил:
- Вперед, мои славные гренадеры! Я победоносно поведу вас на Москву!
Зал не дышал.
А когда, потерпевший поражение в русских снегах, согбенный и
уничтоженный, я удалялся за кулисы, волоча ноги и цепляя краем треуголки
доски сцены, зал взорвался аплодисментами...
Конечно, где-то в глубине души я осознавал, что я не Качалов и игра
моя, видимо, еще далека от совершенства. Но аплодисменты, их нарастающий рев
- о это сладкое бремя мгновенной славы! - говорили обратное. Я выходил
раскланиваться еще и еще, до тех пор, пока у меня не устала сгибаться
поясница...
По сравнению с тяжкой ролью Наполеона, роль главы третьего рейха была
мне - тьфу! - проще пареной репы.
Задолго до Аркадия Райкина я прибегнул к искусству почти мгновенной
трансформации. Пока девочки - в буквальном смысле стоя на коленях -
распарывали швы моих лосин (без посторонней помощи я не смог бы из них
выбраться!), я торопливо приклеивал себе столярным клеем черную косую челку
из шерсти козы и ненавистные всему миру усики.
Фуражка с высокой тульей и нарукавная повязка с омерзительной свастикой
на черной косоворотке, заменявшей мундир, довершили мой сценический образ.
Уже хлебнувший кружащего голову хмеля театральной популярности, я в
третьем акте превзошел самого себя.
В сцене с захваченными русскими партизанами (была в пьесе и такая
сцена!) Гитлер метался, выл, оскаливал зубы и чуть ли не с пеной у рта
визгливо кричал: "Ферфлюхте руссише швайне" и "Эршиссунг!"
Военный консультант (переводя дух, я замечал его краешком глаза в
первом ряду) после каждой моей удачной реплики выразительно и гулко хлопал
себя здоровой рукой по колену: вот, мол, дает!
Остальные лица плыли передо мной, как в тумане.
Когда же я предвосхищал свой окончательный триумф, произошло
непредвиденное. По узкому проходу между стульями, подкидываясь на костылях
при каждом шаге и звеня По узкому проходу между стульями, подкидываясь на
костылях при каждом шаге и звеня костылях при каждом шаге и звеня медалями,
по направлению к сцене двинулся один из приглашенных взрослых. один из
приглашенных взрослых.
Это был известный всему городку возчик Парфеныч, инвалид Великой
Отечественной войны, в связи с тяжелыми ранениями и без ноги списанный в
чистую.
Надеясь, что непосредственный участник боев с фашизмом лично торопится
пожать мне руку за мой героический труд, я сделал шаг к нему навстречу.
Но он с ненавистью глянул на меня и откачнулся.
- Ух ты, гитлеровская морда! - хрипло взревел он. - Получай, фашист
вонючий! - И он изо всех сил плюнул, целясь в мои излишне натуралистические
усики...
Меня спасла только малорослость, прикрытая козырьком огромной фуражки.
Плевок смачно шлепнулся на поверхность козырька...
Но этот гражданский акт, как ни странно, увенчал всешкольное признание
моего таланта!
И именно этим плевком, идущим, что ни говорите, прямо из глубины
сердца, потрясенного моим искусством, я до сих пор горжусь больше всего!
Никогда, никогда больше в своей жизни я не подымался до таких высот
подлинного реализма!
Никогда, никогда больше в своей - совсем не актерской! - жизни я не
испытал прилива такого несказанного творческого вдохновения!
Конечно, я не Качалов и не Смоктуновский. Но я уверен, что даже им,
этим признанным корифеям театральных подмостков, ни разу на своем веку не
приходилось сталкиваться с такой исчерпывающей рецензией на свой труд, с
оценкой выше, чем плевок одноногого театрала Парфеныча...
НИЧЕГО НЕ СЛУЧИТСЯ!
Когда Тоська Ступина в знакомом красном сарафанчике появилась в конце
улицы, я сразу же заметил ее. Заметил, потому что именно ее появления ждал
вот уже с полчаса, делая вид, что никого не жду, зорко поглядывая на немного
покривившийся угол ее дома с мезонином. Заметил, но, конечно, не подал ей
никакого знака и, независимо засунув руки в карманы, негромко насвистывая,
двинулся к Новому мосту через речку Ельну.
Мы шли вроде бы отдельно друг от друга, связанные тем не менее тонкой
ниточкой взаимного доверия и секретным разговором, который произошел
накануне. Мы с Тоськой сговорились пойти в устье Ельны - покататься на
бревнах.
Я никогда и никому в мире не признался бы, что Тоська Ступина нравится
мне больше всех девчонок в нашем четвертом классе.
Мое мальчишеское воображение неотступно преследовала ее черная прямая
челочка, немного похожая на лошадиную, и ее круглые, цвета перезрелой вишни,
глаза. Пожалуй, я только раз - совсем уж малышом, еще до войны - видел такую
темную, почти черную вишню, и было втайне сладко и щекотно внутри оттого,
что Тоськины глаза вызывали у меня такие далекие воспоминания...
И еще Тоська была загадочно, не по-нашему смуглой. Не загорелой летом
на даровом солнце, как мы все, а именно смуглой, и зимой, скудным северным
днем, на общем фоне бледных и беловолосых наших девчонок ее щеки светились
каким-то особенным, жгучим и вызывающим любопытство румянцем.
Тоськина мать была похожа на цыганку чернотой своих волос с отливом,
смуглявостью и в особенности веселым, звонким характером. А Тоськин отец
умер уже после Победы от старой запущенной раны у всех на глазах, и хоронили
его всем городком как героя войны: впереди на подушках несли ордена... Так
что Тоськина многодетная семья - еще два брата и три сестры кроме нее -
росли военными сиротами. Как я.
Мне нравилось, что Тоська никогда не унывает, не хнычет, хоть житье у
них без отца было очень нелегким, а помогает матери воспитывать последыша
Кольку - тоже чернявого, круглоглазого крикуна. Но речь сейчас не о Кольке.
Я бы не сказал никогда Тоське, что она нравится мне больше всех
девчонок, хоть режь меня самым острым ножом на куски по двести граммов.
По Новому мосту - а он действительно новый, построенный совсем недавно
вместо сгоревшего, - мы следовали уже гораздо ближе друг к другу, хоть все
еще на некотором безопасном расстоянии. Зато мы одинаково сильно ударяли
пятками по звонким, пахучим в жару доскам настила так, что они гудели от
наших шагов. И если бы в этот момент Тоська Ступина взглянула на меня своими
ишневыми глазами и спросила: "Слабо прыгнуть?" - я не задумываясь вскочил бы
на перила с выступающими на них каплями янтарной смолы и сиганул бы
"солдатиком" вниз, как делали это взрослые ребята во время купанья.
Но думается мне, Тоська обо всем сама давно догадалась, а в том, что
ради нее я могу прыгнуть с моста, и вовсе была уверена. Потому что ни разу
ни о чем подобном меня не попросила...
Мы благополучно, никем не замеченные, миновали мост, за мостом свернули
вправо по течению и уже вместе перепрыгнули жердяной перелаз у ячменного
поля. А там береговой тропкой оставалось пройти километра полтора к устью